1812. Фатальный марш на Москву - Адам Замойский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для самого Кутузова кампания фактически уже закончилась. Его армия была вымотана и нуждалась в длительном отдыхе. В начале декабря он опубликовал воззвание к германскому народу с призывом подняться на восстание.
«Настал благоприятный час отмстить за перенесенные унижения и вновь вернуть себя в круг свободных народов, – говорилось там. – Князья ваши в цепях и ждут, чтоб всякий из вас сам и все совокупно освободили их и поквитались за них». Далее следовало длинное перечисление кампаний на немецком, личное обращение Кутузова с подстрекательством прусских формирований к дезертирству из наполеоновского лагеря и переходу на сторону России, а под конец еще один пламенный призыв к населению Германии{964}. Но хотя фельдмаршалу и хотелось посеять семена возмущения против Наполеона в Германии, вступать туда и освобождать ее он готовности не испытывал. Главнокомандующий, как и многие русские, считал резонным прибрать к рукам великое герцогство Варшавское, раз и навсегда решив тем польскую проблему, возможно, также присовокупить к завоеваниям и Восточную Пруссию с Данцигом, а дальше пусть себе на западе с Наполеоном воюют немцы.
Александр смотрел на ситуацию по-иному. Хотя он и пошел на поводу у Ростопчина, согласившись отлить победный монумент из бронзы трофейных французских пушек, сам царь испытывал больше интереса в отношении строительства крупного храма Христа Спасителя. Торжество России, вопреки его собственным промахам и ошибкам русских командиров, только укрепляло убеждение Александра, что он лишь служил инструментом в руках Всевышнего. «Бог содеял сие, Он так внезапно повернул всё в нашу пользу, обрушив на голову Наполеона все напасти, уготованные им для нас», – писал 20 ноября царь сестре, великой княгине Екатерине Павловне{965}.
«Пожар Москвы озарил мою душу, а воля Господня, продемонстрированная на наших морозных равнинах, наполнила мое сердце горячей верой, коей я никогда не испытывал прежде», – признавался он в послании к другому лицу, добавляя, что с того момента должен посвятить себя всецело делу построения царства Божьего на Земле{966}. Безусловно, не один царь рассматривал происходившее в духовном контексте. Присутствовало нечто почти библейское в размахе событий, и многие расценивали страдания России как некую кару за грехи, а пожар Москвы как очищающее прощение. «Ее развалины станут залогом нашего искупления, морального и политического, а блеск тлеющих углей Москвы, Смоленска и прочих рано или поздно осветит нам путь в Париж, – писал 8 октября А. И. Тургенев князю Петру Вяземскому. – Война, ставшая народной, приняла такой оборот, что должна закончиться торжеством Севера и блистательным воздаянием за тщетное лукавство и злодеяния южных народов»{967}. И автор этот не единственный чувствовал: нет, война закончится не в Вильне.
«Вы, государь, встанете во главе держав Европы, – писал Штейн Александру 17 ноября. – Вам играть высокую роль благодетеля и реставратора». Царя и без того не надо было долго уговаривать, он уже решил перенести войну в Германию и даже дальше. 30 ноября он издал указ об очередном наборе рекрутов – восемь из каждых пятисот душ. Им, вместе с поставленными под ружье в июле и августе, предстояло стать солдатами армий, которые он поведет на вызволение Европы из-под французского владычества. Но готовилось не просто политическое освобождение от тирании Наполеона – нет, Александр замышлял настоящий крестовый поход. Между балами и приемами, происходившими в то Рождество в Вильне, Александр имел несколько доверительных бесед с молодой графиней Тизенгаузен, которой он оказал великое расположение прошлой весной. «Император говорил как настоящий мудрец, желающий лишь счастья человечеству, – отмечала она. – Он, кажется, мечтает единственно о средствах для возвращения Золотого Века»{968}.
Пока Александр предавался мечтам устроить рай на Земле, а Наполеон трудился над восстановлением своего могущества в Европе, ни один из них ни на минуту не подумал о жертвах недавних событий или о тех, кто пока продолжал мужественно бороться за жизнь на волоске от смерти. В то время как царь и его окружение танцевали на балах, за окнами дворца в Вильне разыгрывался последний акт трагедии.
«Не было снежного сугроба или кучи мусора, из которой бы не торчала рука или нога, причем в военной форме, ибо обдирание трупов прекратилось, – писал Александр Фредро. – На протяжении всей зимы на узких улицах попадались тела людей, скорчившихся около стен. Издевательства не обошли их стороной. Одному в руку всунули букетик цветов, другому – палку вместо ружья, третьему в рот вложили похожую на трубку деревяшку»{969}.
Казаки наводняли улицы, продавая добычу, включая детей, захваченных во время преследования отступавших французов. «Этим бедняжкам, оторванным от груди матери их странными новыми содержателями, оставалось только плакать, ибо они не могли даже произнести имена родителей, которые, вероятнее всего, умерли при отступлении», – писала графиня Тизенгаузен{970}.
Раненые и больные лежали в морозом холоде без ухода и еды в импровизированных «госпиталях», каковых в Вильне и в округе насчитывалось около сорока, в том числе в монастырях и в загородных домах. Обслуживались такие заведения обычно парой санитаров и их помощников из казаков или ополченцев, которые не скупились на регулярные порции издевательств, но не спешили давать страждущим хлеба и воды, не говоря уже об обеспечении медицинского ухода. Многие пациенты умирали от тифа или от других болезней, равно как и от ран, но помимо всего прочего страдали от голода и жажды, в результате чего, в то время как оставленные Наполеоном военные склады по-прежнему полнились съестным, люди в госпиталях опускались до каннибализма. Десятки тысяч, вероятно, где-то около 30 000, умерли на протяжении отрезка протяженностью в какие-то две недели.
Весной трупы грузили в повозки, зачастую в брошенные все теми же французами, чтобы вывезти из города, предать земле или сжечь. Один из уцелевших навеки запомнил мрачно комичное зрелище: двадцать или около того французских фургонов с сохранившимися на некоторых из них надписями «Equipages de S. M. Empereur et Roi»[227], нагруженные окоченелыми телами, точно дровами{971}.
В других местах условия оказывались ничуть не лучше. Жан-Пьер Майяр из Веве, сержант 2-го швейцарского линейного полка и ветеран Испанской кампании, был ранен во время сражения за Полоцк и очутился с сотнями других товарищей по несчастью в какой-то обители без пищи и воды. Когда пришли русские, они толпами повалили в здание и принялись грабить раненых, отбирая у них все возможное, и даже оторвали сержантские нашивки с рукава мундира Майяра. Вторая волна срывала обмундирование. На протяжении многих дней он лежал там без всякой помощи, сам, как мог, перевязывая раны, выдавливая гной и срезая вшей с кожи ножом. «Мне казалось, что я среди проклятых в аду», – вспоминал Джузеппе Вентурини, которому тоже довелось валяться на полу «госпиталя» в Полоцке без ухода и еды под стоны товарищей. Из двух сотен больных и раненых в госпитале Полоцка на момент падения города 20 октября, к 23 ноября остались только двадцать пять человек, а на 12 января 1813 г. в живых числились лишь двое{972}.
Французских пленных ждала незавидная судьба. Раздев, их сгоняли толпой в загон на открытом воздухе или же держали в каком-нибудь здании. В Сморгони Анри Дюкора бросили в амбар, где уже находилось множество людей. Казаки же приводили все новых и новых, заставляя их проталкиваться внутрь до тех пор, пока не запихали четыреста человек в строение площадью шесть на шесть метров. Люди спотыкались и падали или теряли сознание в давке и бывали затоптаны другими, и Дюкор скоро очутился стоящим на грудах трупов. «Нас так плотно утрамбовали там, в особенности у задней стены помещения, что умершим было некуда падать и, толкаемые то сяк, то этак, они с их приподнятыми закоченевшими руками выглядели так, будто стараются протиснуться среди других, – писал он, – но, в итоге, их сваливали на землю, топтали и давили, поскольку живые влезали на трупы, чтобы почувствовать истерзанными ногами последние остатки тепла человеческого тела». В Ковно казаки, предварительно оборвав и избив, бросили в подвал сорок офицеров, оставив их затем без еды и воды на несколько суток, после чего выжили только трое{973}.
Один приданный к штабу Бертье врач, взятый в плен в Вильне и отправленный в Саратов в составе конвоя из трех тысяч человек, подвергался всем возможным издевательствам. Когда он пожаловался командовавшему сопровождением офицеру, тот признался, что ничего не может сделать, ибо сам боится своих же подчиненных. Пленным часто приходилось оставаться на улице после длинного дневного перехода, некоторые предпочитали не садиться, чтобы не спать на снегу, но, бывало, коченели и умирали от холода, облокотившись на ствол дерева. «Последняя испарина застывала на их истощенных телах, и они стояли с навечно открытыми глазами в причудливых позах, какие приняли от конвульсий при замерзании и наступлении смерти, – писал врач. – Тела так и торчали там, пока их не убирали, чтобы сжечь, и часто при этом скорее отрывалась лодыжка от ноги, чем ступня от земли». Лишь только за пределами районов военных действий жители, жалея пленных, давали им еду. К тому же конвоировали их там уже русские ветераны, многие из которых и сами прежде побывали во французском плену. Положение несколько улучшилось{974}.