1812. Фатальный марш на Москву - Адам Замойский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наполеон мог бы штурмовать его Тарутинский лагерь или просто отступить через Калугу, Медынь или Смоленск без наседавшего на пятки противника. Он сумел бы вывезти всех раненых и потребные материальные ценности, в том числе снабжение, а потом встать на зимние квартиры там, где захотел, задолго до наступления холодов. И пусть морозы не были единственным или даже главным фактором, вызвавшим катастрофу, именно они в конечном итоге подрывали любые усилия как-то выправить положение. Большинство русских в то время, а также наблюдатели со стороны, вроде Клаузевица и Шварценберга, пребывали в полной уверенности, что понесенным поражением французы обязаны не Кутузову, а исключительно погоде. «Необходимо признать, – писал Шварценберг, называвший фельдмаршала не иначе как “l'imbécile Kutuzov”, – что осел лягнул самым поразительным образом, сколь только мог ожидать от него простой смертный»{956}.
Русские, в чем единодушно соглашались маршалы и генералы Наполеона, не говоря уже о солдатах, никак не поспособствовали случившейся катастрофе. «Всегда, во всех случаях мы били русских, а как только армия немного передохнёт, они еще узрят своих победителей, – сообщал Даву супруге в письме из Гумбиннена 17 декабря. – Поведение солдат замечательное, никакого недовольства. Словно бы все они – все до последнего – понимают, что никакое могущество и никакой гений не способен противостоять урону, наносимому погодой». Несколькими днями позднее генерал Компан писал жене, упрекая ее за предположения, будто Наполеон сошел с ума, хотя и признавал: «… расчет его ума в этой кампании не был столь же успешным, как в других, да и фортуна не проявляла прежней благосклонности». Солдаты оценивали случившееся куда в менее затейливых выражениях. «Нам пришел п – ц, но дело не в этом… мы все равно всегда били их, – пробормотал умиравший от голода конный гренадер Старой гвардии, тащась по дороге прочь из Вильны в лохмотьях формы, в разорванной медвежьей шапке, клоками свисавшей ему на лицо, и в одном лишь башмаке. – Эти маленькие russkies не более чем ребята-школьники»{957}.
Хотя Наполеон и понимал, что поражение в России окрылит его врагов и поставить под угрозу его могущественное влияние, он не сомневался в своей способности вернуть утраченные позиции. Его предрасположенность пытаться выдать желаемое за действительное не оказалась в числе потерь войны, и на пути домой он уже обдумывал весеннюю кампанию. Император французов возлагал большие надежды на конфликт между Британией и Соединенными Штатами Америки, предполагая, что враждебные действия на другом фронте отвлекут силы главнейшего противника и ослабят его. «Император не сомневался, что дело обернется удачей американцев, – писал Коленкур. – Он рассматривал тот момент как шаг к полной политической свободе и превращению Америки в великую державу»{958}.
Наполеон прибыл в Дрезден рано утром 14 декабря и остановился в апартаментах французского министра. Пока император диктовал письма к союзникам, офицер отправился в королевский дворец, где после споров и раздоров ему позволили разбудить саксонского короля Фридриха-Августа и поставить того в известность о приезде в город Наполеона. Когда сквозь муть в глазах монарх, наконец, осознал ситуацию, он наскоро оделся и велел нести себя в портшезе в резиденцию французского министра. Наполеон, успевший перехватить часик сна, сидел на постели, и именно в таком положении он вновь подтвердил альянс с Саксонией и получил уверения от союзника в готовности предоставить ему свежие войска.
Император продолжил путешествие в удобной карете, предоставленной ему саксонским королем, делая остановки только для смены лошадей. В большинстве случаев он даже не покидал экипажа и входил в трактир при постоялом дворе только отобедать или отужинать. В Веймаре, где его карета коротко остановилась посреди ночи, император французов тем не менее нашел момент попросить кого-то передать от него привет и уважение «Monsieur Gött»[226]. Четверо суток спустя он уже въезжал в Париж.
Когда за несколько минут до полуночи 18 декабря карета вкатилась во двор Тюильри и из нее вышли два человека в толстых плащах, неузнаваемые в меховых шапках, часовые пропустили Наполеона и Коленкура, приняв тех за гонцов, привезших срочные известия. В самом дворце консьержу понадобилось некоторое время, пока он убедился, что перед ним действительно император и его обер-шталмейстер. Через несколько минут Мария-Луиза услышала какой-то шум и вышла, увидев, как ее фрейлины пытаюсь преградить путь двум незнакомым личностям. Императрица, однако, не могла скрыть радости – в одном из них она опознала возлюбленного мужа, после чего оба бросились в объятья друг друга.
Однако прежде чем погрузиться в пряную негу домашнего очага, Наполеон отдал распоряжение, свидетельствовавшее о его по-прежнему непоколебимом таланте государственного деятеля. Он велел Коленкуру отправиться в дом архиканцлера Камбасереса с целью предупредить того о возвращении императора и о предстоявшем следующим утром обычном lever.
За трое суток до того, 16 декабря, был опубликован двадцать девятый бюллетень. Более десятилетия всякий bulletin de la Grande Armée состоял сплошь из вестей о победе и славе, и теперь народ в оцепенении читал фактическое признание неудачи. Однако заключительные слова о «здоровье его величества» не оставляли сомнения, что злоключения войск не отразились на самом императоре. И прежде чем население успело оправиться от шока или начать строить догадки и делать выводы, Наполеон снова находился среди парижан и вел себя, словно бы ничего страшного не случилось. Он крепко взял бразды правления в свои руки и приступил к созыву новой армии, подготовить которую к войне предполагал в марте 1813 г. «Я весьма доволен настроением нации», – писал он Мюрату в тот день, адресуя послание в Вильну{959}.
К моменту, когда Наполеон писал это письмо, Вильна уже находилась в руках русских, и в тот самый вечер Кутузов присутствовал на организованном обеспокоенными жителями рауте в театре. Согласно Клаузевицу, единственным вкладом Кутузова в победу стал мотивированный страхом отказ дать бой Наполеону, но, тем не менее, фельдмаршал оказался победителем. И никто не был так поражен этим, как он сам. «Голубчик! Если бы кто два или три года назад сказал мне, что меня изберет судьба низложить Наполеона, гиганта, страшившего всю Европу, я право плюнул бы тому в рожу!», – признавался Кутузов Ермолову{960}.
Через четыре дня, 23 декабря, российский император Александр I лично вступил в город. В воротах восторженные солдаты выпрягли лошадей из царской кареты и сами отволокли ее к архиепископскому дворцу, где триумфатор Кутузов ожидал возможности поприветствовать государя. Царь милостиво обнял фельдмаршала, но был далек от чувства удовлетворения.
Как признавался Александр Уилсону во время частной встречи утром 26 декабря, Кутузов не сделал «ничего из того, что должен был бы сделать» и что «все достижения его заставили совершить другие». Царь жаловался, что ничего поделать не может, ибо московское дворянство души не чает в фельдмаршале. «Посему за полчаса мне пришлось (и тут он взял паузу в минуту) наградить сего мужа высшим орденом св. Георгия, чем совершить святотатство над этим институтом, потому как сие есть величайшая и потому до сего времени безупречнейшая честь в империи», – так, по словам Уилсона, говорил ему царь{961}.
Александр упрекнул Кутузова за потерю трех дней при отступлении от Малоярославца, за неспособность отрезать Наполеона под Красным, а затем преградить путь и не дать уйти через Березину. Царя раздражала медлительность и отсутствие должного напора в ходе преследования французов. И точь-в-точь, как его братец Константин до того, Александр выразил неудовольствие неопрятным видом полков, выстроившихся на парад перед ним. Кутузов отговаривался, указывая на то, что-де другие военачальники не слушались его приказов, и подчеркивал собственные заслуги, приписывая себе все мелкие успехи{962}. Он уже творил легенду.
«Я нижайшим образом молю вас, всемилостивая государыня, чтобы фортификации, возведенные у села Тарутино, фортификации, кои внушили страх порядкам неприятеля и послужили мощным бастионом, заградившим путь потокам супостата, угрожавших наводнить всю Россию, чтобы сии фортификации оставались нетронутыми, – писал он княгине Нарышкиной, на чьей земле располагался Тарутинский лагерь. – Пусть время, а не рука человеческая порушит их, пусть земледелец, трудящийся на своем мирном поле среди них, не коснется их своим плугом, пусть в последующие времена станут они для русских священными памятниками их отваги, пусть наши потомки, взирая на них, возгорятся огнем, готовые подражать им, и скажут в упоении: вот то место, где гордость супостата пала перед бесстрашием сынов отечества»{963}.