Ох уж эта Люся - Татьяна Булатова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О чем еще с легкостью забывал Павлик? О днях рождения детей. О том, что красавицу дочь, незамужнюю, нежную Розу, неплохо было бы встретить вечером на остановке, так как путь ее лежал через рабоче-крестьянскую слободу – могли напасть, обидеть, изувечить.
– Она меня не спрашивала, когда собиралась гулять вечером.
– Павлик, она взрослая девочка. Она и не должна тебя об этом спрашивать.
– Тогда чего ты хочешь, Люся? Чтобы я, занятой человек, бросил все свои дела и помчался в ночь встречать эту взрослую девочку?
– Она твоя дочь, Павлик.
– Твоя тоже. Это все твое дурное воспитание. Какая необходимость вообще ходить вечерами на улицу?!
– Слушай, неужели тебе не страшно, как она доберется до дома?
Павлик в ответ молчал.
Люся открывала рот и закрывала, так и не сумев изречь самого главного. Зато надевала поверх домашнего халата пальто и неслась сломя голову к остановке, навстречу своей взрослой девочке. Родом из шахтерской слободы, Петрова безумно боялась темноты, пьяных, но выбирала для лица самое бесстрашное выражение и делала вид, что не существует более приятного занятия, чем прогулка по ночным дворам. Это уже потом, когда Люся стала неплохо зарабатывать, легко было настаивать на такси и на провожатых. Но даже в условиях относительного материально-экономического процветания мать Петрова металась от окна к окну и прислушивалась к шагам на лестнице.
Еще Павлик с легкостью забывал и о дневном сне собственной внучки – несчастного ребенка, неожиданно решившего появиться на свет раньше положенного срока. Это не вызвало трепетной радости у медперсонала, и в результате обезумевшей от горя матери сообщили об отсутствии перспектив излечения и рационально предложили снять с себя ответственность. С себя – на интернат для неполноценных детей.
В результате ребенка окружили заботой, лаской и стали ему служить.
Служба представляла собой борьбу за выживание и адаптацию, и только Павлик, верный принципам, шипел в дочернее ухо:
– Тебе говорили, что ребенок бесперспективный.
– Это мой ребенок, – сопротивлялась старшая дочь.
– Государство обязано облегчить жизнь матери, – настаивал профессиональный гуманист, но себя, видимо, с государством не идентифицировал.
Включал во время драгоценного дневного сна внучки радио, бухающую газовую колонку, телефон, заблаговременно отключенный несчастной матерью («Вдруг мне позвонят?»), и ставил на газ чайник со свистком.
– Папа! – кричала дочь. – Я же тебя просила не приходить, когда она спит.
– Кому я мешаю? – басом отвечал Павлик.
– Ты мне мешаешь, ей мешаешь, – захлебывалась молодая мамаша.
– Я не могу вам мешать, потому что здесь мой дом, здесь живет моя бабушка. Это вы здесь в гостях.
Девяностосемилетняя бабушка, услышав родной голос, вскакивала с кровати (хотя в остальное время демонстрировала окружающим, как труден этот невыносимый подъем) и втискивалась в и без того маленькую кухню.
– Павлуша, ты здесь? – подрагивала она головой и щурилась.
– Здесь, бабушка. Как ты, дорогая? – Гость галантно поднимался навстречу.
– А к Светке опять Женька приходил. Ты бы поговорил с ней, Павлуша, ведь она мать.
Светки как будто в кухне не было. В разговор вступали исключительно благородные особы.
– Какое у тебя давление сегодня?
– А кто же мне его померил-то, Павлуша? – лицемерно вопрошала старая плутовка.
Света не успевала сказать и слова в свою защиту, как бабушка глубокомысленно изрекала:
– За грехи, Павлуша. За грехи мои тяжкие доживать в позоре.
Затем из ее глаза (когда левого, когда правого) скатывалась скупая слеза, и старуха, кряхтя, поднималась с табурета.
– Хоть бы ты его померил, что ли?
Эта фраза, безусловно, не являлась руководством к действию, и старая лицемерка прекрасно об этом знала. Эта фраза была эквивалентом артиллерийскому «пли!». И оно не заставляло себя ждать, выстреливая по Светке огненной очередью.
Павлик багровел, вскакивал, всплескивал руками, снова садился, набирал в легкие побольше воздуха и начинал орать:
– Ты неблагодарный, безответственный человек! Ты нарушаешь все законы человеческого общежития! Разве это трудно?! Ну скажи мне: разве это трудно несколько раз в день померить давление пожилому человеку?! Это моя бабушка! Ты живешь в ее квартире, в моей квартире! Ты просто обязана быть к ней внимательной…
Брызги слюны из перекошенного рта летели в разные стороны: Светке в лицо, в тарелку с недоеденным супом, на усыпанный крошками стол да, наконец, просто в воздух. Павлик то вскакивал, то садился. Тыкал в дочь пальцем, отчаянно жестикулировал и выкатывал глаза. Девяностосемилетний адмирал был очень доволен ходом военных действий. Однако старуха забывала, что яблоко от яблони недалеко падает.
Если Павлик краснел, то Светлана бледнела. Если отец орал, то дочь говорила сквозь зубы нарочито тихо. Если он суматошно метался по кухне, то она стояла на одном месте, как вкопанная.
– Теперь… слушай меня. Во-первых, прекрати орать, ты разбудишь Алису. Во-вторых, я измеряла ей давление, она просто забыла. В-третьих…
– Сколько раз?
– Как обычно.
– И утром?
– И утром.
– Все равно ты недостаточно внимательна к ней.
– Мне есть о ком позаботиться. Я не высыпаюсь – Алиса ночами играет.
– Тебя никто не заставлял ее рожать.
И вот тут терпение покидало Светлану, и она тоже переходила на крик, забыв о спящей дочери:
– Прекрати меня упрекать! Моя жизнь тебя не касается! Ни моя, ни Алисина. Мне двадцать пять лет…
– Это не дает тебе права пренебрегать своими прямыми обязанностями: четыре раза измерять бабушке давление.
– Моя обязанность – заботиться об Алисе, а не о твоей старой дуре!
В этот момент начиналась ария «старой дуры»:
– Видишь, Павлуша, ты думаешь, я тебя обманываю? Обзывает меня по-всякому, кобелей водит, утром спать не дает!
Последняя жалоба адмирала в халате вызывала гомерический Светкин хохот:
– Слышал?! Что я тебе говорила?
Тут Павлик хватал дочь за рукав и начинал шипеть:
– Она пожилой человек. Ей девяносто семь лет. За ней нужно постоянное наблюдение, контроль.
– Что ты говоришь ей, Павлуша?
– Все хорошо, бабушка.
– Скажи ей, Христа ради, пусть не будит меня так рано!
Светка хохотала – это была очевидная победа. Павлик чувствовал себя по-другому, но позиций не сдавал. Отправив возопившего о помощи адмирала в комнату, он мужественно доигрывал свою партию:
– Как доктор я настаиваю, чтобы ты измеряла бабушке давление в шесть тридцать.
– Да хоть каждый час, все равно ночью не сплю!
– Прекрати передергивать! Это не шутки! Это принципиально!
Ох уж эти принципы! Когда дело касалось бабушки, Павлик становился непоколебим, как скала. Преданный внук буквально держал свои чуткие докторские пальцы на пульсе у той, кому он единственно считал себя обязанным.
– Она меня вырастила, выучила, – не без пафоса в голосе декларировал он, пряча увлажнившиеся глаза-пуговицы.
В общем, намерения у Павлика были самые благородные. А они, естественно, ведут сами знаете куда.
Шанс отправиться именно в это место выпадал бабушке каждое утро ровно в шесть тридцать. И предоставлял его не кто иной, как самый верный, любящий и заботливый внук-доктор.
Девяностосемилетняя женщина страдала гипертонией и целым букетом кардиологических нарушений. Чтобы сделать объятия бабушки с букетом как можно более продолжительными по времени и безопасными по жизненным показаниям, Павлик составил график измерения давления и приема препаратов. Первой контрольной цифрой и были пресловутые шесть тридцать. До этого момента бабушке снились сны, в которых ей в основном являлись уже покойные родственники и знакомые. Там, в снах, она была отчаянно молода, здорова и счастлива.
Поднятая будильником, Света шаталась от недосыпа, но отцовский наказ выполняла неукоснительно. При тусклом свете ночника, чертыхаясь, она вызволяла из тесного дерматинового плена тонометр и склонялась над храпящим адмиралом. Бабушке снились ангелы и покойники, поэтому природа прикосновений сразу не распознавалась, и адмирал пугался от неизвестности.
Давление, как и положено в таких случаях, взмывало вверх, а сердце выскакивало из старческой груди. Бабка открывала глаза, не сразу понимая, кто перед ней, и жалобно стонала:
– Это ты што ль, Светка? А я думала, смерть за мной пришла.
Смерть в ночной рубашке записывала в тетрадь показания тонометра, а потом вкладывала старухе в рот приготовленную на случай стремительного повышения давления таблетку:
– Давай, бабуль, пососи – полегчает.
Бабуля начинала интенсивно причмокивать и, подобно младенцу, погружалась в сон, полный взлетов и падений. Миссия была выполнена. Бабушка в очередной раз осталась жива. А Павлик по-прежнему настаивал на отметке шесть тридцать, так как, уверял он, «для полноты картины заболевания это принципиально». И совсем неважно, что каждое утро, ровно в шесть тридцать, Павлуша мог остаться круглым сиротой.