Два балета Джорджа Баланчина - Трифонов Геннадий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это мой друг. У него первый разряд по плаванью. Он ко мне приехал из Озерков.
– Очень рад, — сказал гном-писатель. — Очень рад. И как вас величают? — Ирсанов представился. — Какая у вас, молодой человек, литературная фамилия! И сколько вам лет?
– Скоро будет семнадцать.
– Замечательно! И вы, я смотрю, вполне профессионально играете. Вы. Наверно, учитесь в спортивной школе? У вас великолепные данные.
– Да нет, в обыкновенной. А в теннис меня папа научил. Но играю я плохо. Вот Илья играет очень хорошо.
– Да, да, я знаю. Мы с Ильей давние приятели. А в Озерках вы что — в спортивном лагере?
– Нет, — ответил вместо Ирсанова Илья. — Юра там живет на даче. Мы ведь тоже раньше жили в Озерках, а когда Белка и Стрелка полетели в космос и папа получил за них премию, мы купили дачу здесь, в Комарово.
Продолжая держать в руках свои ракетки, мальчики стояли сейчас перед писателем, опершись на ствол старой сосны. Свободной от ракетки рукой Ирсанов обнимал прислонившегося к нему Илью. Лицо Ильи озарялось счастливой улыбкой.
– Ну что ж, молодые люди, не стану вам мешать. Играйте. А я тут посижу, посмотрю. Я когда-то тоже играл в теннис, где-то в вашем возрасте. Меня, помнится, выгнали из школы, как раз перед экзаменами. И я целыми днями играл у нас во дворе в футбол и в теннис с такими же, как я, двоечниками и второгодниками. Школу я ненавидел. Потом, правда, поступил в полиграфический техникум и долго работал в газете. А потом началась война и я ушел на фронт.
– И дошли до Берлина? — поинтересовался Ирсанов.
– Нет, до Берлина дошли другие. А я оказался в госпитале, на Урале в Перми, а после войны некоторое время еще жил на Урале и был там корреспондентом «Ленинградской правды».
– А книги вы пишете про войну? — спросил Ирсанов.
– Нет. Про войну тоже пишут другие. У меня про войну не получается. Война — это смерть. А я люблю жизнь. О ней и пишу.
– А можно почитать какую-нибудь вашу книжку? — робко спросил Ирсанов.
– Наверно, можно, — неуверенно ответил писатель. — Я вам в следующий раз как- нибудь подарю свою книжечку. Те, что были здесь, я уже раздал. Но я специально съезжу за экземпляром для вас, Юра, в город на следующей неделе. Тогда и приходите. Я буду очень рад еще раз вас увидеть вместе с Ильюшей. Я живу на первом этаже, в комнате номер одиннадцать. Заходите. Попьем чайку, поболтаем. Договорились?
– Да, спасибо, — ответил Ирсанов. — мы непременно придем. Я теперь буду часто приезжать к Илье. Здесь замечательно, а в Озерках ужасная скука.
– Разве? — поинтересовался писатель, вытащив из кармана брюк большой кожаный кисет и приготовляясь заново набить свою трубку. — В Озерках довольно красиво, их любил Блок и написал там много прекрасных стихов, именно в Озерках.
– Не знаю, — вяло отвечал Ирсанов. — Раньше, когда Ильюша жил в Озерках на даче, было весело. Мы ходили на озера. А теперь...
– И давно вы дружите? Что-то мне Илья о вас никогда раньше не говорил, — писатель посмотрел на Илью, и тот почему-то весь покраснел. — Впрочем, здесь, на Щучьем великолепно, не правда ли?
– О да! — воскликнул Илья и покраснел еще сильнее. — Мы как раз сегодня ночью там купались. И еще пойдем. Да, Юра? — При этих словах Ильи Ирсанов тоже слегка покраснел и, ничего не ответив, отстранясь от Ильи, быстро вернулся к теннисному столу и жестом пригласил Илью продолжить их игру.
Играя теперь почему-то с меньшим энтузиазмом, Ирсанов все время чувствовал на себе пристальный взгляд писателя. Он испытывал сейчас смешанные чувства, и эти чувства возбуждали в нем одновременно легкую обиду на Илью за то, что он, Илья, «проболтался про Щучье», хотя ничего особенного Илья писателю и не сказал, и неловкость от пристального взгляда на себя этого незнакомого, то есть еще очень мало знакомого человека, хотя и очень хорошего и доброго. Ирсанову казалось, что взгляд чужого ему человека как бы раздевает Ирсанова догола, касается каждого участка его тела точно так же, как это делал Илья. «Но Илюше можно, ему все можно. А больше никому нельзя», —думал про себя Ирсанов. Видения прошедшей ночи вселили в Ирсанова чувственное беспокойство. Его шорты вдруг стали ему непомерно узки и неудобны, это затрудняло движения, возникало желание побыстрее закончить игру, отойти куда-нибудь, где никого нет, и поправить рукой то, что мешает двигаться, дышать, говорить и думать. В эту минуту Ирсанов услышал за своей спиной голос писателя:
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})— У вас необыкновенно сильные ноги, юноша. Вы могли бы танцевать в балете.
Ирсанов невольно прекратил играть и обернулся на голос писателя. Теперь он стоял перед ним, широко расставив свои и в самом деле мускулистые ноги, грудь его вздымалась от частого дыхания, мышцы живота, словно волны, как бы набегали одна на другую и всё остальное тоже было очень сильно напряжено под плотной материей парусиновых шортов. Ирсанов, видя, как писатель на него смотрит, как лукаво улыбается все понимающей улыбкой, покраснел сильнее прежнего, не находя никаких слов для объяснений, которых, впрочем, от него никто не требовал и не ждал.
– Да, у вас очень красивые ноги, — повторил писатель.
– Он и сам весь красивый, — громко вставил Илья.
– Я догадываюсь, — тихо сказал писатель и частыми шагами поспешил в глубину сада, на ходу добавив, обращаясь к Илье: — Тебе очень повезло, Илья. И вам, Юра, я думаю, тоже. Всего доброго. Заходите. Жду.
Тем давним летом родители Юры Ирсанов все реже и реже появлялись на даче. Отца «запрягли» в университетскую приемную комиссию председателем, мамина аспирантка нуждалась в помощи перед защитой диссертации, и мама, воспользовавшись этим обстоятельством, затеяла в их городской квартире «легкий ремонт». Бабушка Соня перевезла в Озерки свой видавший виды «Ундервуд» и с утра до ночи перепечатывала толстую рукопись новой папиной книги, посвященной Периклу. Рассматривая иконографию этой будущей книги, Ирсанов живо заинтересовался античным миром, а потому вечерами часто просиживал за многочисленными художественными альбомами, приехавшими на дачу из города вместе с «Ундервудом».
– Что тебя там сильно заинтересовало? - однажды спросила бабушка.
– Фидий. Какая красота! Они все здесь как живые! А ведь это всего лишь камень. Но знаешь, все равно Илья лучше всех этих мальчиков, — совершенно искренне признался бабушке Ирсанов. — А еще здесь есть совсем такие как я, правда?
Оторвавшись от «Ундервуда», бабушка Соня закурила «беломорину» и, смотря на внука, подумала о чем-то своем, давнем, без всяких слов. И было не очень понятно, кому и чему она незаметно улыбается - то ли своим воспоминаниям о чем-то, то ли этому горячо любимому ею подростку, который в одних плавках полулежал сейчас на покрытой старым ковром тахте и перелистывал большие художественные альбомы отца, с особым вниманием рассматривая «Великое наследство античной Эллады». Чуткая ко всем движениям другой души, Софья Андреевна уже довольно давно обратила внимание на происходящие с мальчиком перемены. Он стал более улыбчивым, более одухотворенным и более ровным в словах и поступках. Было в теперешнем поведении Ирсанова, в его возмужавшем облике, в манере держаться и говорить что-то такое, что доказывало бабушке Соне одну простую и понятную в подростке вещь — что их Юра уже живет физической близостью с другим человеком. Но с кем? Он часто уезжает к Илье в Комарово, проводит там дни и ночи. Но к Илье ли? Правда, в его возрасте еще рановато обзаводиться подругой, но нынешняя молодежь такая шустрая. Впрочем, молодежь во все времена довольно шустрая, и мы с возрастом не хотим и не можем согласиться с этим, ища таким образом какое-нибудь оправдание собственной не во всем реализовавшейся юности, промелькнувшей как дым и туман. Молодость Софьи Андреевны мало чем отличалась от другой какой-нибудь молодости, но в ее молодость вторглось зло, определившее последующее одиночество и горечь прожитых в неволе лет. Поэтому бабушка Соня, видя счастье Юры, была его счастью рада и не слишком задумывалась об истинных причинах этого счастья, хотя и чувствовала — женщины с умом и сердцем обладают таким даром — что-то в отношении Ильи к Юре, что понуждало ее смотреть на Илью совершенно в определенном свете. «Впрочем, — раздумывала Софья Андреевна, — это ведь вполне нормально, чтобы подростковый гомоэротизм проявлял себя в нашем случае. Да и с теорией Платона это никак не расходится, но дополнительно свидетельствует в ее пользу. Да и красиво это, в конце концов».