Моя жизнь: до изгнания - Михаил Михайлович Шемякин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первое: об отъезде никто, никто не должен знать – ни ваши друзья, ни даже родители. Второе: с собой ничего, абсолютно ничего не берёте, никаких вещей! Ни чемодана, ни сумки. В руках может быть только пластиковый пакет, в которые пакуют в аэропортах сувениры. Вам будет дано страной пятьдесят долларов. Вот все условия. Сообщить, где вы находитесь, можете родителям и друзьям через месяц после прибытия. И ещё. Пока вы не пройдёте пропускной пункт в аэропорту во Франции, вы ещё не покинули Советский Союз. У нас бывали случаи, когда и самолёт разворачивали обратно”.
Разумеется, я согласился на все условия, выбрав из всех стран Францию, однако последние слова меня, признаться, озадачили и насторожили.
И тут произошло совсем уже странное. Полковник Попов попросил у меня мой паспорт и, внимательно пролистав страницы, достал коробку со спичками, чиркнул одной из них и поджёг паспорт. Я молчал и с ужасом наблюдал, как паспорт чернеет в огне. Когда он обгорел наполовину, полковник потушил огонь. Открыл форточку, чтобы проветрить комнату от дыма, и сказал, что я должен пойти немедленно в районное отделение милиции, заменить обгоревший паспорт на новый и принести сюда же, к нему. “Но главное, когда вам выдадут новый паспорт, вас тут же направят в другой отдел милиции, чтобы в новый паспорт поставить печать о семейном положении, но вы никуда не заходите, а сразу ко мне”.
Я не выдержал и спросил: “А зачем всё это? Мы все знаем, что КГБ всесильно и всемогуще, всё под его контролем! И судьбы, и жизни людей зачастую зависят от решений КГБ. Зачем спички, зачем какие-то сожжённые и восстановленные странички из паспорта, зачем печати в каком-то отделении милиции? Разве один телефонный звонок или распоряжение, исходящее из этого здания, не решают всё?”
И тут я услышал совершенно неожиданный для меня ответ: “Свои иногда бывают хуже врагов…”
“Точно сказано, – пронеслось в моей голове. – Под расстрел с конфискацией моего нищенского имущества подвели «свои» – художнички, искусствоведы и те, кто дружески обнимал меня и подлую сущность которых мне не удалось разглядеть… Что двигало ими? Зависть к моему ещё не устоявшемуся таланту? Или к моей внутренней раскрепощённости и независимости? Или простое совковое желание нагадить, напакостить ближнему? Да, таинственна и загадочна душа русского человека, а вернее – советского. А какие-то совсем «чужие» гэбэшники не захотели поставить идеологического врага к стенке”.
Через несколько дней полковник Попов вручает мне заграничный паспорт, в который французское посольство в Москве должно поставить визу на въезд во Францию, а потом я должен буду взять нансеновский паспорт – паспорт человека без родины. Ведь Родину я покидаю навсегда… Вручив мне новый паспорт, полковник затем передаёт мне небольшой конверт и торжественно объявляет: “В конверте пятьдесят американских долларов для начала вашей новой жизни во Франции”. Я говорю “спасибо” и, желая хоть как-то отблагодарить полковника за всё сделанное для меня, снимаю с пальца массивное золотое кольцо с вправленной в него древнегреческой геммой. Это старинное и, судя по всему, очень ценное и дорогое кольцо было подарено мне Диной Верни. “Мне ведь с собой брать ничего не положено, и кольцо, разумеется, тоже, поэтому прошу вас принять его в знак благодарности”. – “Ни в коем случае; я этот подарок принять от вас не могу”, – произнёс полковник, с улыбкой возвращая мне кольцо. И тут же спросил, что я собираюсь делать с раскрашенными офортами к роману “Преступление и наказание”, которые вывешены в горкоме Союза графиков. Я ответил, что если они ему нравятся, то с удовольствием подарю ему их на память. “А вот их-то я с великим удовольствием приму! Я с моей дочкой давно уже охочусь за вашими гравюрами и офортами! Кое-что собрали!”
Когда на прощание он пожимал мне руку, я услышал от офицера КГБ фразу, которую не смог и не смогу забыть: “Россия когда-то изменится, и не исключена возможность, что вы вернётесь в родной для вас город, в свою страну, и мы, верящие в ваш талант, хотели бы, чтобы вы вернулись со щитом, а не на щите!” Это был конец 1971 года…
Вручая мне заграничный паспорт, Попов сказал, что надеется, что с визой проблем у меня не будет, и очень желательно, чтобы я покинул пределы СССР как можно быстрее.
Пустят – не пустят?
Во французском посольстве, куда я подал заявку на въездную визу во Францию, я услышал от молодого графа Степана Татищева, исполнявшего роль атташе по культуре, что разрешение на въезд иногда ждут в течение нескольких лет. Я покинул посольство в подавленном настроении, обуреваемый тревожными мыслями.
“Свои хуже врагов” – вспоминалась фраза, сказанная мне полковником КГБ о некоторых своих коллегах из 5-го отдела. А что, если те, кто не хочет видеть меня на свободе, или те, кто не хотел бы видеть меня живым, начнут осуществлять свои намерения и меня опять будут поджидать тёмной ночью рослые молодчики со стальной арматурой в руках?..
В ожидании визы сумасшедшие дни и ночи продолжались, и мой осиротевший без Доротеи и Ребекки мир продолжал разрушаться – и не без помощи друзей-собутыльников. Одни тащили из шкафов годами собиравшиеся мной и Ребеккой книги, другие опустошали моё собрание американских джазистов… Но меня это уже мало трогало и волновало.
Запомнился одновременно грустный и весёлый эпизод какой-то пьяной ночи.
Сварен “гусарский пунш” – так мы именовали валившее с ног омерзительное пойло из вылитых в большую кастрюлю нескольких бутылок водки, портвейна и дешёвого болгарского вина, куда добавлена солидная порция сахара и чёрного перца. На столе кузнецовские фарфоровые тарелки, годами собираемые мною в недорогих комиссионках. На них покоится нарезанная закусь в виде докторской колбасы и советского сыра, названного “голландским”. Всё по-прежнему, как и при Ребекке, красиво расставлено и должно радовать глаз.
У кастрюли с “пуншем” толкутся уже изрядно принявшие на грудь приглашённые участники очередной пьянки: из старой гвардии – Кузьминский с Сигитовым, Усатый, Мамка, из новоприбывших – киноактёр Игорь Дмитриев и высоченный и широченный епископ Антоний, которого я знал ещё тощим семинаристом. Богатырь епископ, несмотря на наши попытки отговорить его от пробы “гусарского пунша”, предупредить, что с непривычки он может сильно ударить в голову, презрительно хмыкает и, желая продемонстрировать нам свою способность к питию, хватает здоровенными лапищами кастрюлю, подносит ко рту и отпивает, по-видимому, солидную толику – после чего, поставив кастрюлю на стол, обводит нас ошалелым взглядом и, покачнувшись, падает на пол.
Положив подушку под голову громко храпящему священнослужителю, мы продолжаем кружить у кастрюли,