На сопках маньчжурии - Павел Далецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На пятый день подул юго-восточный ветер, низкие тучи летели из-за Амура. Мелкий пронзительный дождь сек землю. Все исчезло: горы, тайга, зверь, даже мошка. Дорога ползла под ногами, колонна проходила в день по две версты. На привалах костры не разводились. Конвойные командовали: «Ложись!»
Надо было ложиться там, где стоял, — в жидкую, струящуюся грязь, Не разрешалось приподнять голову.
— Ложись! Не то…
Как в барже, так и теперь казалось: ничего в мире нет и не было, кроме дождя. Один мелкий, все пронизывающий дождь!..
Наконец пришли в лагерь — место жительства! Место каторжного труда — колесуха!
Долина, вдали сопки. Болото. Тучи, Тот же дождь. Первые три дня приводили в порядок палатки. Ветхие, дырявые, они не защищали ни от дождя, ни от ветра, Ставили латы, но из той же гнили. Окапывали палатки, но земля ползла под лопатами. В палатках было так же зябко и мокро, как и вне палаток.
Приземистый сказал:
— Мне — пятнадцать лет каторги, отбыл два года… На колесухе тринадцать лет, что ли?..
Когда тучи поднялись выше, стало видно, что перед лагерем тайга, за ней — вершины сопок, справа — топь, а на юг, совсем недалеко, Амур.
Амур!.. А ведь за Амуром — воля!
В четыре утра подымали на работу. Рыли канавы, резали дерн, возили песок, дробили молотами щебень, валили тайгу, выворачивали камни — прокладывали дорогу.
Инструмент был скверный: лопаты гнулись, топоры не рубили, ломаные тачки не возили.
Грифцова пропустили к начальнику лагеря капитану Любкину.
У Любкина в палатке было сухо, горела печка, на столике — вино и закуска, какая-то женщина, по-видимому не жена, но выполнявшая ее обязанности, сидела на койке.
— Что? Тачки ломаные? — спросил Любкип, — И топоры тупые?
Он с искренним удивлением рассматривал Грифцова, потом захохотал:
— Остолоп! На то ж и каторга! Кругом — марш!
Через некоторое время Грифцов уже знал, что Любкин на колесухе богатеет с каждым днем. Жалованья арестантам полагалось по тридцать копеек на день. В лагере триста человек. Не выдавалось никому ни копейки. Полагалась смена одежды, Не выдавалась. Деньги шли в карман Любкину. Вместо фунта мяса на день — полфунта. Вместо трех фунтов хлеба — два.
Поэтому Любкину не было смысла торопиться с работой. Пусть ломаные тачки, тупые топоры, непилящие пилы. На то и каторга!
Лагерь был разбит по артелям: десять человек — артель. И на десять уголовных — один политический.
Конвойные развлекались порками и истязаниями арестантов. Били за провинности и не за провинности. Приземистого, который оказался одесским евреем, ежедневно били за то, что он еврей. Били за очки, за длинные волосы, за чистую рубаху: смотри, как вырядился, о бабе думаешь? Били за грязную рубаху.
Жизнь на колесухе казалась нереальной, выдуманной, и, когда утром вставали, не верилось тому, что вокруг, и, когда резали, копали, валили и вечером пели: «Спаси, господи, люди твоя…», не верилось, что в самом деле режут, копают и поют.
Через месяц бежали трое уголовных. Их поймали казаки из соседней станицы и доставили в лагерь. Конвойные повалили беглецов прикладами, связали ноги и за связанные ноги волокли лицом по земле.
Один из бежавших умер. Двоих стали пороть. И тут уж засекли насмерть.
Любкин одобрил действия подчиненных и лично каждому поднес по стакану водки.
Трудно отсюда было бежать. Грифцов смотрел на себя в осколок зеркала и не узнавал: зарос, — кроме волос, ничего на лице не было. Впрочем, были глаза, но какие-то чужие, в красных распухших веках.
Самое отвратительное было резать дерн. Отрежешь мокрый четырехугольный пласт, а из-под него — туча мошкары. Резал в болоте, стоя по колени в воде.
Любкин лично Грифцову назначил эту работу.
— Вот будешь резать, — сказал он. — Забастовки устраивал, у меня тут не побастуешь, засеку насмерть. Тачки поломанные, топоры тупые!.. Походатайствуй еще у меня!
Палатка Любкина стояла на холме, и по вечерам оттуда доносились пьяные песни. Пили водку и пели песни Любкин и женщина, исполнявшая обязанности его жены.
Арестанты слушали эти песни и мечтали: нет у них на ногах кандалов, есть в руках ножи, и вот они входят в палатку к Любкину…
Грифцов думал бежать. Но как отсюда бежать?
Четвертая глава
1
Катя учительствовала во Владивостоке. Город ей нравился, он не походил ни на один из виденных ею городов. Под жарким солнцем на берегу лазурной бухты толпились разноцветные здания. На базарах китайцы варили на жаровнях суп, пекли пирожки, продавали дымящуюся лапшу, гадальщики зазывали прохожих, фокусники вынимали из карманов пестрых змей.
Залитые солнцем улицы дыбом вздымались на сопки.
Она сняла квартирку из трех комнат в домике по Маньчжурской улице. Улица была камениста, без пешеходных мостков, одни дома прикрыли себя заборами, другие — нет.
Напротив домика подымалась круглая крутая сопка, у южной стороны ее, будто обрезанной ножом, всегда паслись козы. Особенную страсть они питали к тем травинкам, которые мостились где-нибудь в расщелине на недосягаемой высоте. Они взбирались туда по отвесной стене, и Катя никак не могла понять, почему маленькие и, по ее мнению, скользкие козьи копытца обладают такой цепкостью. С Маньчжурской улицы, как и отовсюду во Владивостоке, виден был полуостров Чуркин, высокая Крестовая гора и непередаваемо лазурная бухта, гигантским рогом повернувшаяся между берегами.
Здесь было хорошо.
Конечно, Катя не могла ограничиться только школьной работой, только обучением грамоте, русскому языку и арифметике. Все это было очень важно, но самое важное было открывать революционную правду.
Она знала, что в военном порту и на железной дороге были небольшие группы организованных рабочих. Однако связаться с ними ей не удавалось.
Но вот в прогимназии она организовала литературный кружок. С каким жаром спорили там о лучших идеалах русского общества! Вот где было настоящее преподавание литературы!
Совсем хорошо почувствовала она себя во Владивостоке, когда приехал дядя Яша. Она его видела когда-то, в очень далеком детстве, и, конечно, не помнила, но ей показалось, что она сразу узнала его.
— Дядя Яша! Дорогой!..
Хвостов поселился с племянницей.
Катина жизнь сразу приобрела другой оттенок. В литературный кружок стал захаживать и Хвостов. И когда он начинал рассказывать о жизни рабочего класса и неизбежности революции, Катя слушала его затаив дыхание. Впервые получила она настоящего руководителя.
Она близко сошлась с молоденькой учительницей Ниной Нефедовой, дочерью подполковника.
Завязывались новые знакомства.
Однажды (это было уже на второе лето после приезда Хвостова) дядя Яша привел обедать высокого чернобородого мужчину с глазами, по-молодому широко открытыми.
— Давно, Катя, слышал я про этого человека, — сказал Хвостов, — даже в Раздольное к нему собирался съездить… А он сам пришел в мастерские. У него важная мысль: пора прекратить в крае истребление драгоценного пятнистого оленя. Ведь панты можно добыть и не убивая животного.
Корж сказал низким басом:
— Нет ничего легче, барышня, приручить пятнистого оленя, доверчивого, умного зверя. Зачем же его убивать? Человек уж больно насчет убийства ловок.
Для своего оленьего питомника Корж придумал станок — панторезку — и приехал в портовые мастерские заказать его.
После обеда улеглись в палисаднике на густую траву, под кусты шиповника.
Корж рассказывал о крае, а Хвостов и Катя — о рабочем Питере. Оба почувствовали, что перед этим человеком нечего таиться.
Цвел над головами шиповник, сквозь забор виднелась Маньчжурская улица, а за ней бухта.
Солнце садилось за Амурский залив. Какие здесь закаты! Катя вспоминала петербургские и елабужские: их розовые тона быстро блекли. Здесь закаты не поддавались описанию. Из-за горизонта вырывались чудовищные снопы огня. Да! Они были тоже подчас розовые, но розовость их была до того неистова, что других красок и не хотелось.
— Смотрите, смотрите, — говорила Катя иногда даже посторонним. Она радовалась, в эти минуты она была счастлива. Она любила красоту земли. И сейчас Катя встала на колени и указывала Хвостову и Коржу:
— Смотрите, смотрите!
Солнце опустилось, огненный вал покатился к зениту, и казалось, что он сейчас обрушится на палисадник и на самое Катю.
Коржа провожали до Мальцевского базара. Он ушел, высокий, прямой, опираясь на суковатую палку.
Ночью Катя проснулась. В соседней комнате поскрипывали половицы: расхаживал дядя Яша. Не спит. И самой расхотелось спать. Стала смотреть в окно, в теплую темноту ночи, рассекаемую мириадами светлячков. Казалось, это сдвинулись со своих мест звезды и бесшумно носятся над городом.