На сопках маньчжурии - Павел Далецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Горяина выдерут как Сидорову козу, если мы отравимся все, как один! — раздался голос в коридоре.
— Именно! — воскликнул Коротков и выскочил из камеры.
— Товарищи, товарищи! — хватался Кругликов за голову. — Совершенно ясно: перед нами два пути. Первый: принять предложение Короткова. Второй: не принять его!.. Третьего пути нет.
— Есть, — сказал Грифцов. — Мой путь — третий. Мы считаем выпад Горяина и губернатора провокационным и плюем на него.
Он произнес, эти слова негромко и насмешливо. На многих они подействовали, как ушат воды. Годун засмеялся:
— Ох, губернатор обрадуется, если мы полезем на стену!
Нервный, щуплый арестант заглянул в камеру.
— Морфия у нас достаточно, хватит отравиться всей каторге. Но доброхоты доставили нам его бог знает когда, он стар, ненадежен… Есть предложение вскрыть себе вены.
Глаза его были красны, как у Короткова, губы подергивались. Он смотрел на Годуна, но Годун молчал, тогда он перевел взгляд на Дубинского. На лице учителя Грифцов прочел смятение. Коротков вернулся в камеру, отстранил с дороги щуплого арестанта и, держась за его плечо, сказал:
— Последнее слово, не для убеждения, а для совершенной ясности принципов. Грифцов говорит: мы должны сохранить себя для революции! Вздор, мимикрия, ширма! Сохранить себя для революции — экая драгоценность, экая цаца господин Грифцов, что он должен сохранить себя для революции! Не сохранять себя надо для революции, а расходовать себя ради революции до последней капли крови… Удар за ударом по царю и жандармам! Что мы можем здесь сделать? Убить себя? Так убьем себя! Когда до воли дойдет весть о том, что мы покончили с собой, какой безмерной ненавистью запылают сердца товарищей! Сколько новых мстителей за нас встанет в ряды борцов, какое эхо будет за границей! Непоздоровится царю-батюшке! А вы: «сохранить себя для революции»! Проживи вы сто лет, вы и десятой доли не сделаете того, что сделает ваше самоубийство!
— Вы не способны понимать некоторые вещи, — спокойно сказал Грифцов. — Революция, действительно, нуждается в нас живых, а не в мертвых. Но уважаю вас за ваше личное геройство.
— Во всяком случае, не д в у… л и ч н о е. Все, все! Больше не хочу и не могу!
Он снова выскочил из камеры.
— Что делать? — воскликнул Кругликов, хватаясь за голову.
3
Горяин не отменил приказа.
Наступила ночь. Дверь камеры № 6 закрылась. Там было тихо. Мимо нее проходили, стараясь не стукнуть, не кашлянуть. Через час вышел оттуда Коротков, обошел камеры и сообщил, что обитатели камеры № 6 в знак протеста кончают самоубийством. Звал всех присоединиться к этой высшей форме протеста. На Грифцова даже не взглянул.
Грифцов лежал на койке и смотрел в потолок. Потолок был серый, мглистый, свет от лампы не освещал, а точно пачкал его. Лежать было неудобно, мучили кандалы.
Кругликов сказал:
— На вас ножные и ручные; как говорится, полная каторжная выкладка. В ручных кандалах лежать удобнее всего на спине, руки — на грудь. Попробуйте. Правда, в конце концов стесняет дыхание, но уж ничего не поделаешь. — Через минуту проговорил: — Ужасно, ужасно! Они умрут. Позволить им умереть? Умереть с ними?! Я понимаю вас: вы, Грифцов, на все смотрите с птичьего полета. Конечно, мужиков секут, и они после этого не принимают стрихнин. Подтянули портки и пошли. Но мы люди интеллекта… а может быть, это дворянские пережитки? — Он вздохнул.
— Я не с птичьего полета смотрю, — сказал Грифцов. — Я решил драться с царем и самодержавием насмерть. Царь — мой враг, а враг ничем не может оскорбить меня. Оскорбить может друг, свой, близкий… Врагу естественно бить меня, а мне естественно на удар отвечать ударом. А не обижаться, как Коротков, и кончать жизнь самоубийством.
— Вы правы, вы совершенно правы. Я вам завидую. Вы умеете рассуждать так, что совлекаете с существа вопроса всякую ветошь. Вавич, ты спишь? — Вавич не спал. — Ты согласен со мной?
— Согласен, а в душе смердит.
Грифцов думал: доказывать Короткову ошибочность его позиции бесполезно. Для него она правильна. Он таков, натура его такова, что только этот шаг для него правилен. Грустно, обидно, но его не удержишь.
Ночью в корпусе никто не спал. Коротков потребовал страшнейшей конспирации, чтобы ни слухом ни духом не дошло до надзирателей.
Дверь в шестую камеру была закрыта, изредка входил туда за морфием, стрихнином или серной кислотой тот, кто решил последовать примеру Короткова.
Дежурный надзиратель спал в дежурной.
Лежать на койке было невозможно. Грифцов вышел в коридор и тут же столкнулся с Дубинским, который шел со стороны шестой камеры. Лицо его было землисто-зеленое, глаза лихорадочно горели, руки дрожали. Увидев Грифцова, улыбнулся потерянной, беспомощной улыбкой.
— Антон Егорович, простите… вы правы… Но я не мог, понимаете ли, не мог… Есть чувство товарищества… и я… не мог…
Капли пота выступили на лбу Грифцова; он взял учителя за плечи, посмотрел в глаза:
— Принял? Когда ты принял?
— Не помню… по-моему, недавно… Я взял, и сразу, чтобы не думать.
Из шестой камеры неслись хрипы, там умирали. Коротков лежал на полу и бился о пол закованными ногами. Около него на коленях стоял Годун.
— Держи, Годун, — бормотал Коротков, — держи, друг, держи, чтобы не гремели, а то прибегут.
Годун навалился ему на ноги, звон кандалов прекратился.
— Вот до чего, Антон Егорович, доводит людей царская власть. Будь она проклята!
Дубинский сидел за столом в своей камере. В висках его стучало, по телу выступил липкий пот, с каждой минутой он терял силы, мысли путались, хотелось спать, и страшно было лечь, потому что он знал: если ляжет и заснет, то уж больше не проснется.
Грифцов присел рядом с ним.
— Общее письмо я подписал, — сказал Дубинский, с трудом двигая челюстью, — а своего не успел написать… Матери надо… маме… Неужели так и не напишу?..
Перед ним лежал листок бумаги и карандаш. Взял карандаш и выронил.
— Я за тебя напишу… куда?
Грифцов писал, шепотом произнося каждое слово: «Дорогая моя мама, я не мог отказаться и оставить своих товарищей…» Писал, а сам все прислушивался к тому, что делалось в коридоре. Десять минут назад, над трупом Короткова, он разговаривал с Годуном: «Надо известить доктора… Снести записку!» — «Есть у меня один конвойный, — сказал Годун, — Шаповалов, очень меня уважает за то, что я был фельдфебелем. Если черт не помешает, доставит…»
И вот теперь Грифцов все прислушивался, не раздадутся ли в коридоре шаги Быкова.
Наконец они раздались.
Дубинский сначала сопротивлялся. Грифцов проговорил раздельно:
— Слушай меня… Противоядие дает тебе не жандарм, а я. Я требую, чтобы ты вернулся к жизни и служил рабочему классу…
Дубинский опустил руки и уступил. Доктор побежал в шестую камеру, но ее обитателям уже не требовалась помощь.
Утром начальство обходило камеры. Носками сапог перевернули Короткова, чтобы удостовериться в его смерти.
— Полностью преставился, — заключил Квасков.
Надзиратели не были ни потрясены, ни удивлены, ни, тем более, напуганы.
4
В хмурый осенний день, когда в помещениях тюрьмы было темно, читать было невозможно и в камерах спорили обо всем, о чем можно было спорить: по теории и практике революционного движения, о внешней политике России, о положении на Дальнем Востоке, и в частности в Маньчжурии, — в этот день Грифцов узнал, что пригнали партию каторжанок и что в этой партии Настя Епифанова. Грифцов взволновался и сейчас же передал Насте в женскую каторгу записку. Ответ получил на третий день. Настю долго не брали, — должно быть, старались выследить, кто с ней связан, а когда арестовали, сразу состряпали обвинение к повешению… «Думали — запугают и я начну выдавать направо и налево. А я решила: пусть вешают. Ненавижу их до смерти, лучше умру, чем услужу чем-нибудь. Десять лет каторги!.. А Епифанова моего, думается, уже нет в живых… У меня душа такая, Антон Егорович, что я им ничего не прощу..»
Грифцов читал и перечитывал страшное письмо и вспоминал все то, что произошло на юге. Казалось, было это очень давно, а на самом деле так совсем недавно.
Женская каторга находилась пока тут же, за одной стеной, что считалось недопустимым; со дня на день арестанток должны были увезти. Надо спешить с побегом, иначе не захватишь Настю с собой!
Накануне престольного праздника, когда офицеры, надзиратели и остальное начальство перепьются, двенадцать политических каторжан, захватив винтовки, вырвутся из острога и уйдут в тайгу.
Столяр, которого так яростно порол Квасков за злосчастную квашенку, сделал деревянную модель винтовки, и Годун обучал обращению с ней участников будущего побега.