На сопках маньчжурии - Павел Далецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они долго жали друг другу руки, обнимались, приглядывались. Парамонов восклицал:
— Варюша, взгляни-ка на него… Совсем мужиком стал!
Варвара спешно собирала на стол. Она была высокая, худощавая, смуглое лицо ее было так молодо, что казалось подчас лицом подростка.
— Нет уж, не отказывайтесь! Пили вы не пили, нас это не касается. Гриша, сбегай… Или я сама?
— Ты уж сама.
До позднего вечера засиделся Цацырин у товарища. Парамонов провожал его. В темной улочке осторожно взял под руку:
— Сережа, я решил тебе сказать. Потому что не верю, и никогда не поверю. Понимаешь ли… Маша приехала и привезла относительно тебя подозрения…
Слово за словом рассказал Цацырину все.
Антон Егорович и Маша, два человека, которые были для Цацырина ближе всего на свете!
— Иди, Гриша, я посижу здесь…
Парамонов уловил в его голосе слезы. Цацырин плакал. Никогда в жизни не плакал, а тут слезы текли безудержно, как у ребенка.
— Ну что ты, Сережа! Все объяснится… Я не верю… и другие не поверят… Ты же наш, Сережа!
— Не беспокойся за меня, — сказал Цацырин. — Спасибо тебе…
Пошел в обратную сторону. Ничего не видел: ни домов, ни неба, на котором продолжала тлеть белесая полоска. Свернул в переулок. Бревно лежало около забора. Сел на бревно, прижался плечами к забору и закрыл глаза.
«Страшная борьба у нас, Антон Егорович… Как ни больно, но ты прав! Но Маша?»
Он ставил себя на ее место. Разве он не прежде всего бросился бы к ней? Взглянуть в глаза, спросить и решить все мгновенно — сердцем!
А Маша пошла и доложила Красуле.
Не могла любить, не могла!..
15
Собрание было небольшое, всего шесть человек. Вел собрание Красуля. Он начал с того, что считает собрание как бы излишним, потому что оно ничего не может разрешить и, следовательно, ни к чему не может привести: надо ждать возвращения Глаголева, на которого ссылается Цацырин.
Совершенно ясно и без собрания, что Цацырин будет отрицать все.
— Ведь будешь отрицать?
Цацырин не отозвался.
— Ну что ж, приступим, — решил Красуля. — Суть дела ясна.
Маша думала, что он предложит выступить ей, как человеку, который привез предостережение и который, естественно, осведомленнее других, но Красуля не любил, чтобы кто-нибудь был осведомленнее его, и сказал вступительное слово сам. Потом говорил Цацырин. Он рассказал, как спорили и боролись между собой Грифцов и Глаголев и как он, Цацырин, обрадовался, что Глаголев хоть что-нибудь хочет передать Грифцову, — значит, не поссорился с ним вконец. Поэтому не подумал и понес листовки.
По лицам товарищей Цацырин понял: ему верят.
— Я ручаюсь за него, — сказал Парамонов. — Если что-нибудь не так, мне рубите голову вместе с Сергеем.
— А какая от этого, позволительно спросить, будет польза? — насмешливо спросил Красуля.
Парамонов рассердился:
— Я ручаюсь, — значит, того, что вы наговорили, нет. Вот какая польза!
— Ты один, что ли, ручаешься? — повысил голос Красуля. — Кто еще ручается? Больше никто?
— Я ручаюсь! — раздался Машин голос.
— Ты? Как же так? Что за чепуха?!
— Да, я ручаюсь! — каменным голосом повторила Маша.
— А кто возражает?
Собравшиеся молчали. Красуля несколько минут смотрел на листок бумаги перед собой…
— Раз никто не возражает, решим: за недостаточностью улик считать товарища Цацырина реабилитированным.
Третья глава
1
Каторга! Вот она, каторга, то основание, на котором зиждется Российская империя… Высокий бревенчатый частокол, похожий на те частоколы, какими в далекую старину русские люди огораживали свои поселения, будки часовых по углам… А сам острог стоит на вершине холма; отсюда просматриваются окрестности на много верст: пади, равнина, голые сопочки и вдали — черная стена тайги.
Далеко до тайги, очень далеко. Ничего не скажешь, с умом выбирали место для тюрьмы.
Грифцова осмотрели, обыскали, записали в книгу, назначили камеру; отныне он стал полноправным каторжанином. На первых допросах после ареста на границе он было подумал: «Обойдется, не разберутся, выпустят..» Но уже на третьем допросе понял: дело плохо. Материал о нем был подробный. Нельзя пожаловаться на царскую охранку: хорошо работает. Грифцова прочной нитью связали с покушением Епифанова и подвели под одну с ним статью — смертная казнь!
…Было ли страшно? Было нелепо и противно. Его, полного сил, жизни, любви, засунут в петлю и удавят!..
Теоретически, в этом не было ничего странного, а тем более — нелепого: люди издавна поступали так друг с другом, но, если отойти хоть на шаг в сторону от этой широко распространенной среди людей практики, чудовищность такого поведения по отношению к Грифцову становилась очевидной.
Жандармам очень хотелось убить его. В самом деле, для них было бы гораздо спокойнее, если б Грифцов гнил в земле. Однако не посмели, помиловали!..
Пожизненная каторга, вечник!
Партия, с которой он двигался в Сибирь, была обычная сборная партия уголовных и политических. С той самой минуты, когда определилась его судьба — пожизненно, — Грифцов решил: ни одного года! Хорошо бы: ни одного месяца. Бежать!
Решив бежать, он ко всему окружающему относился как к временному, что нужно познавать не с точки зрения «привыкнуть, приспособиться», а с точки зрения «изучить», чтобы правильно организовать побег.
И товарищ, шедший с ним в паре — Дубинский, — был согласен с ним.
Дубинский — тот учитель, в домике которого на юге жил Грифцов и в провале которого он был косвенно виноват. Осудили Дубинского, впрочем, за другое: за подстрекательство крестьян к беспорядкам и за соучастие в покушении на харьковского губернатора князя Оболенского.
Часть пути проехали по железной дороге. Вот для чего еще сгодилась царскому правительству Сибирская дорога: подальше да побыстрее угонять своих политических противников!
В вагоне Грифцов присмотрелся к солдатам конвойной команды и с одним из них заговорил. Был солдат молод, безус, чист лицом и чист глазами. Стояли у окошка. На окошке решетка, за решеткой свобода.
— Крестьянин?
— Крестьянин.
— В достатке жил?..
Так началась беседа. Продолжалась она урывками днем, часами — по ночам.
— Теперь я знаю, кто такие политические, — сказал под конец солдат. — А нас пугают: политический — внутренний враг, человек без совести, злоумышляет на тех, кого любит и благословляет бог. А выходит, политический не о себе думает, а о народе.
— Так оно и есть, Карташов.
Карташов обещал устроить побег. Удастся или нет? Слишком было бы уж блистательно: бежать с дороги!
Дубинский поверил в успех всей душой. Его близорукие глаза смотрели сквозь очки почти весело. Конечно же убежим! Вы знаете, Карташов мне к тому же земляк!
Пилку Грифцов получил в передаче во время процесса от Тани Логуновой. (Приехала! Сидела среди зрителей в зале бледная, осунувшаяся! Что поделать, Танюша, нелегка наша жизнь, зато достойна!) В предутренние часы, когда все в вагоне спали особенно крепко, Грифцов и Дубинский перепиливали свои кандалы.
На участке пути, где крутой подъем и где поезд не идет, а ползет, двери вагона откроются… И тихо, спокойно..
— На насыпь… а с насыпи…
— Удастся, Дубинский?
Дубинский поправляет очки:
— Убежден!
Долго трудились над кандалами, наконец распилили, оставили только железные ниточки, которые можно переломить ничтожным усилием.
И все-таки побег не удался. За несколько перегонов до условленного места из соседнего вагона сбежало десять уголовников.
Бежали днем, но заметили, поднялась стрельба, поезд остановился. Тайга подходила вплотную к железнодорожному полотну, охрана бросилась в тайгу, снова стреляли… Из десяти поймали одного!
Медленно двинулся поезд, нехотя набирая скорость, точно приглашая бежать остальных.
На соседней станции усилили конвой, а еще через станцию и вовсе сменили.
Обыск!
У Грифцова и Дубинского — распиленные кандалы. От страшного удара в голову Грифцов упал. Поднимаясь, он видел разъяренные глаза и кулак, готовившийся нанести второй удар. К счастью, второго удара не последовало. Дубинский был жестоко избит: особенную ненависть вызвали его очки, их сбили, надели, опять сбили. И так до тех пор, пока не превратили лицо в кровавый кусок мяса. Из кармана извлекли листок бумаги — начатое письмо; разорвали в клочья, огрызок карандаша выбросили за окно.
Снова заковали.
Вот что получилось из первой попытки бежать, которая казалась так легко осуществимой.
Камеры в тюрьме были такими, какими и представлял их себе Грифцов: предназначенными для уничтожения, а не для существования.