На сопках маньчжурии - Павел Далецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чучил закурил и сказал:
— Решительно с вами не согласен! В Российской империи нет благоприятной почвы для недовольства! Кто, спрашивается, недоволен?..
Позиции ротмистров разъяснились.
Саратовский полагал, что нужно успокоить общественное мнение, проявив некоторый либерализм, ибо либерализм — знамение времени. Нельзя игнорировать непреодолимую потребность современного общества в свободах… Согласен, это своего рода болезнь, но не считаться с ней нельзя, а загонять ее внутрь опасно.
— Точка зрения полковника Зубатова, — заметил Чучил, — и уже осужденная… По нашему мнению, смуту производят смутьяны, деятельность коих должна быть пресечена со всем возможной решительностью, включая и так называемую в просторечии жестокость. Давить нужно!
— Всякое, даже малое наше действие приобретает эхо невероятнейших размеров.
— Превосходно, мы должны содействовать этому эху: страх — отличное оружие против всех недовольных… Вот точка зрения министра…
Саратовский промолчал. Сейчас неуместно было спорить.
Пересели за стол просматривать дела. Донесения агентуры, сводки донесений…
— Арестовано около трех десятков? Мало! Беспорядки такого размера — и три десятка?! Я вам помогу, я вам решительно помогу… Если нужно, выпишем столичных агентов… Есть агенты чрезвычайной силы…
— Судя по данным агентуры, — сказал Чучил несколько погодя, — к вам прибыл и у вас действует некий товарищ Антон, за которым мы давно охотимся… Непростительно будет, если он отсюда улизнет.
За завтраком Чучил разговорился.
— Вы думаете, что у вас, в вашей резиденции, жарко? Вот у нас так действительно жарко. Знаете, как был убит Сипягин? Второго апреля в вестибюле дворца комитета министров к Сипягину подошел офицер, одетый в адъютантскую форму. Что вы при этом можете предположить, заподозрить? Ровнехонько ничего… Стоите и почтительно наблюдаете. Офицер протягивает Сипягину пакет: «Из Москвы, от великого князя Сергея Александровича» — и тут же бац, бац, бац! В упор, как в быка! Убийцу отволокли в соседнюю комнату, раздели. Не офицер: Балмашов, бывший студент! Высокого роста, блондин. Красив. У женщин, наверное, имел успех. Мог бы жить — и вот полез, болван, в петлю. Вот наша петербургская жизнь, а вы жалуетесь на свою, да еще со страху потворствовать собираетесь.
— Слишком крутые меры принимал Сипягин. По существу, они пользы не приносили, а общество возбуждали.
— Плеве считает, что недостаточно крутые!
Собеседники смотрели друг на друга.
Чучил прищурился, налил в бокальчик вина и пил его маленькими глотками.
— На фабрике «Скороход», например, рабочие потребовали не более не менее как работать девять с половиной часов! А что, спрашивается, они будут делать в свободное время? Хорошо, если по кабакам шляться, а если потянутся в воскресные школы?
— А с точки зрения национальности. — спросил примирительно Саратовский, — Плеве кто же?
— Православный. — Для Чучила, как и для большинства чиновников, национальность неразрывно была связана с религией. Православный — значит русский. — А по крови он из поляков… Отец был где-то органистом… Религиозен чрезвычайно. Ездил уже в Троице-Сергиевскую лавру на поклонение.
12
Глаголев уезжал. Оставалось взять у Цацырина явки дальнейшего маршрута…
В чемодане его, в потайном месте, лежали листовки. Он и Грифцов получили их при отъезде из Петербурга.
Не нравились эти листки Глаголеву. Были они заряжены тем самым духом непримиримой борьбы, который казался ему безумным и даже преступным.
Грифцов свои распространил накануне забастовки, несомненно содействуя ими возникновению беспорядков, и справлялся о пачке, которая хранилась у Глаголева. Глаголев хоть и дал (не мог не дать!) эти раскаленные строки, но постарался дать поменьше. Что делать с оставшимися?
Уничтожить? Нет, передать по принадлежности Грифцову. Пусть действует молодец в том же духе, пока не сломает шею себе и другим, тогда уж все будет ясно и не о чем будет спорить.
Глаголев встретился с Цацыриным вечером в книжной лавке. Цацырин — тонкий, стройный, с высокими бровями, в чистом сюртучке! Какой же это рабочий?.. Учитель, бухгалтер! Вот куда тянется… Рановато!
Цацырин указал на явки в трех городах, В Глаголеве не было сейчас ничего высокомерного, скромный, вежливый. «Должно быть, тяжело ему после того собрания, — подумал Цацырин. — Сознает, что погорячился».
— Уезжая, я хочу, Цацырин, дать вам один совет. Грифцов усиленно тянет вас в профессиональные революционеры, не сегодня-завтра вы оставите свой верстак и уйдете в подполье… Я бы не советовал вам спешить… Работайте, читайте, учитесь… Может быть, вы найдете истину не там, где указывает ее товарищ Антон. — Глаголев вздохнул. — У меня к вам маленькая просьба… Тут листовки… из Петербурга… Передайте от меня товарищу Антону… Пусть распорядится… Ну вот, дорогой Цацырин, я с вами прощаюсь, поклонюсь от вас загранице.
Глаголев ушел. Хлопнула дверь. В магазине рылись в книгах два покупателя.
Сегодня Цацырин не должен был видеть Грифцова, завтра они должны были встретиться; но такое важное дело, как петербургские листовки и поручение Глаголева… Все-таки Глаголев есть Глаголев!
Цацырин постучал к Грифцову около полуночи.
— Что случилось, Сережа?
— Антон Егорович… листовки.
Цацырин протянул пакет и рассказал, откуда он. Грифцов нахмурился:
— Листовки ты принес ко мне сюда? Зачем? Цацырин вдруг понял всю свою неосторожность, слетел гипноз встречи с Глаголевым. Надо было ответить Глаголеву, старому революционеру: нельзя нести листовки к Антону Егоровичу; а он развесил уши! Как же: Глаголев сказал!
— Ладно, — проговорил Грифцов, — пусть уж… сам спрячу!
Но обдумать, как и куда убрать листовки, Грифцов не успел. Пришла Настя. Она хочет вступить в строй, все силы отдать делу…
Разговаривали в садике у забора, разглядывали звездное небо, такое равнодушное к человеческим печалям. И вдруг услышали стук во входную дверь.
Сиплый бас крикнул:
— Телеграмма!
И снова стук сапогами.
Все было понятно.
— Сюда, Антон Егорович! — прошептала Настя, перелезая через забор.
Грифцов перелез за ней.
Река была темна. Волны чуть шуршали о песок.
— Товарищ Антон, тут у меня знакомый рыбачок, возьмем у него душегубку. Пусть поищут нас на реке…
Через полчаса река беззвучно, величаво понесла лодочку. «Листовки! Листовки остались в квартире!..»
На душе стало скверно. Что за странность? Цацырин принес листовки, и сейчас же вслед за ним полиция. «Почему не сжег их, почему принес их ко мне?»
Мысль была тяжелая, но, родившись, она продолжала расти и приобретала убедительность. Если все происшедшее рассматривать сердцем — невозможно! Но имеет ли право революционер давать такую власть сердцу? Да от Глаголева ли эти листовки? Что за странная передача? Взял бы да и уничтожил их сам.
Грифцов посмотрел на Настю. Лица ее не было видно, но очертания тела были приметны на темном фоне реки.
«С одной стороны, зная Цацырина, так думать о нем чудовищно, с другой, зная жизнь, — возможно. Все в жизни, к сожалению, возможно!»
И эта формула — «все в жизни возможно», ранее не казавшаяся ему пессимистической, сейчас показалась пессимистической беспредельно.
Уже остались позади городские огоньки, только глаза бакенов, зеленые и красные, подмигивали по плесу. Шла навстречу степная ширина.
— Рассветает! — сказала Настя.
Небо на востоке стало дымно-прозрачным и точно исчезло.
Молодая женщина, за последние дни осунувшаяся, похудевшая, сидела на корме и подгребала веслом.
Когда взошло солнце и — все вокруг стало необычайно нежным и молодым, Грифцов, чувствуя великое несоответствие между чистотой утра и своими подозрениями, рассказал: Цацырин принес листовки, и через четверть часа налетели жандармы!
Настя растерялась, даже губы у нее побелели.
— Это только подозрение, — проговорил Грифцов, — надо проверить. Увижу Глаголева на съезде — спрошу.
13
Лежа на верхней полке, Грифцов подъезжал к Киеву. Ветер бил в лицо. Вокруг жаркая солнечная степь. Вот оно, путешествие, — только не господина учителя гимназии, едущего на летние каникулы после трудов праведных.
Пассажиры говорят о крестьянских волнениях. Третьего дня дотла сожгли панский хутор.
По шоссе пехотным порядком идет полк. Куда? На усмирение?!
И тревожно, и радостно. Такое чувство, что все можно сделать…
За границей — Ленин. Будет создана партия, спаянная великой мыслью, великой волей, единая и единственная боевая партия пролетариата. Будет, будет, несмотря на все происки врагов.