Железная кость - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну ты, Хлябин, меня и втащил. Это че тут такое? Все говно твоей зоны от первого до последнего зэка?
Время шло без сердечных обрывов, без боли, не растягиваясь, не замирая, шло со скоростью хлябинской крови, ему подчиненное. И уже будто слышал далекие шорохи, стуки подползающей к выходу исключительной твари: тишина оживала, наполнялась шуршанием, трением, цоканьем, подчиняясь его слуховым ожиданиям, и опять выстывала, мертвела, пустела, и немедленно он находил тишине объяснение: там ему еще долго придется, нескладному монстру, уминаться и втискивать, втягивать свое длинное тело в нору и потом еще долго продвигаться сквозь землю до этой трубы, червячными извивами, рывками, сокращениями, в раскаленной выбешивающей немощи, слепоте и удушье толкаясь, упираясь локтями, затылком, лопатками в земляные откосы и кровлю туннеля… Так ему ведь впервые приходится, монстру, — сократиться до крысы, земляного червя, пробираться ползком, а потом еще на четвереньках, да еще и по локоть, быть может, в покойницком недоокаменевшем дерьме, в затопившей трубу, загустевшей до плотности студня, разрезающей зенки, раздирающей глотку убийственной вони, запрокидывая голову из положения раком и тотчас упираясь затылком в бетонный — не дающий вздохнуть ему — свод… Может, там его вырвало прямо сейчас, и пока монстр вынырнет с задохнувшимся стоном из мерзости, переборет ее, проблюется… и простейшего этого объяснения хватало первых десять минут, и пятнадцать, и двадцать, и сорок…
Может, этот Известьев-Бакур придавил его к кафельной стенке сейчас, затащил в туалет переждать шевеления дежурного санитара в продоле. Но и этих поправок на все привходящие начало не хватать и к 0:59 не хватило совсем. Натекло, словно газ из открытой конфорки, и от внутренней искры в нем вспыхнуло понимание «что-то не так» — подающий конвейер не просто споткнулся, а сломался совсем: зверь почуял металл в камышах и не вылез, отпятился, и придется теперь ему, Хлябину, начинать все сначала. Монстр знает, что он, Хлябин, знает. Когда это понял? И зачем же тогда вообще так цеплялся сейчас за больничную койку и Бакур без обмана себя обварил? И еще он придумывал с легкостью, Хлябин, объяснения всему: это хлипкая стойка сломалась в забое под тяжестью грунта и земля завалила проход или, может, одно из бетонных колец опустилось за столько-то лет под все тою же тяжестью — и уперся Угланов в железобетон и рычит там сейчас, задыхаясь бессилием, его затопившим похлеще и вонючей дерьма всего мира: все придумал, построил, до точки довел и уже думал, бог он, Угланов, — и уперся, как жук, как червяк, в роковую случайность и нечеловеческую равнодушную волю, решившую, что ему на свободе настоящим собой не жить.
— Что-то я не пойму. — Боря долго скреплялся, и теперь под давлением вырвалось из него, словно проткнутого. — Это че, Хлябин, а? Ведь сказали: выходят клиенты. На картинке чего, на картинке? Семин, слышишь меня? Что у вас?.. Без движения? Ну понял. И на том берегу тоже глухо. Что молчишь-то — кто мозг? Нет, мы можем с ребятами и до утра, только нам понимать бы…
Час ноль пять, час семнадцать… И опять ткань в ушах и над сердцем рванули: объект в коридоре, возвратился в палату… Возвратился второй. С пустотой внутри, с пустотой под ногами, под буравящим натиском тишины, понимания, непонимания, что же с ним там, Углановым, все-таки сделалось, сам себя с поводка не спустивший, не вцепившийся в мясо, ненажравшийся Хлябин из себя еле выжал команду: снимаемся.
Не исчез — слишком рано и мало для полного прекращения существования, — но налитые дрожью желания неутоленного руки погрузились в резиновый борт, словно в воду, так себя ощущает простывший, начинающий заболевать человек: ненадежность шагов, неправдивость и зыбкость всего осязаемого, неспособность нащупать себя самого. Из кустов выбирались отсыревшие, злые бойцы — расступались с отчетливо ощутимым презрением, пропуская дебила, инвалида к «газели». Хлябин брел и надеялся переболеть: ну простуда, нестрашное, отопьется, как раньше, кисло-сладким горячим питьем, что-то выпишет врач, чтобы снять это жаркое, нарастающее неудобство.
Кто-то, словно боясь заразиться или ранить его (оторвется рука), сострадательно и осторожно щипнул за рукав: «Наблюдение мы продолжаем? Сергей Валентинович?» — «Продолжайте», — он выбросил «в мусор», и дежурили у мониторных бойниц еще сутки, обессмысленно пялясь в скриншоты санчасти, по которым вдруг кто-то пробегал муравьем, насекомой цепочкой тянулись ублюдки на завтрак и ужин; монстр все это время либо бегал со скрутом живота в туалет, с неподдельным позывом, настоящим поносом, либо просто лежал на боку носом к стенке.
Хлябин перебирал варианты и опять, раз за разом упирался в одно: удержала Угланова в зоне «непреодолимая сила» скучных военкоматовских бледно-зеленых повесток; человеку единственному, состоящему из влажно-жарких «хочу» и, тем более, Угланову, состоящему из мозговых «знаю как» и железных «могу», не под силу смириться с безучастной, безличной властью случайностей: по капле насочившихся в трубу грунтовых вод, перелетных костей, угодивших в турбину, — и, наверное, вот от чего уж теперь был понос у Угланова, от чего он блевал, что его выворачивало: «все твое не сработало, ты останешься здесь до упора». И хотелось теперь ему, Хлябину, чтобы монстр отделался малой кровью, не утратил еще целиком убежденность, что может пересилить судьбу, не прожег еще верность себе самому — и тогда у них будет еще одна партия, месяцы затяжной и ползучей холодной вой ны.
Монстр вышел в отряд утром третьего дня — брел аллейкой меж тополей широко и нетвердо, словно только на третьи сутки извлекли его из-под завала, из шахты. Хлябин ждал на границе локалок, оказавшись у нужной калитки «нечаянно», — оглядеть и ощупать душевнобольного как лечащий врач, оценить состояние, рефлексы, реакцию неподвижных зрачков на направленный свет. Сильно спавший с лица, посеревший, измятый, со стальной стерней трехдневной щетины, монстр видел и не узнавал его, Хлябина, — или только прикидывался? не хотел дополнительной, добивающей пытки разговором и взглядом? Мало смысла вообщето разглядывать больного ли, избитого — слишком сильно пухли глаза, слишком сильно разбито лицо, чтоб сквозь гной гематом, сквозь усталость, разглядеть, что же в нем, что же в них. Уничтоженные опускают глаза — Угланов устоял и надавил на Хлябина участками открытой мутной слизи с заварной, спитой коричневой радужкой, поглядел, как и прежде, всегда, со знакомой проходческой силой, на липучее кровососущее насекомое — Хлябина, на трясину, на вязкую плотоядную массу, но на дление кратчайшее Хлябин увидел в заблестевших, сочащихся гноем глазах — того, кем стал физически этот человек в самом деле: провалившимся в волчью, выгребную, компостную яму, обломавшим все зубы, уставшим от всего стариком, вдруг почуявшим: «хватит», так состарило за трое суток его откровение, что он сам ничего изменить в своей жизни не может. И такой окончательной показалась вот эта усталость, так пахуче, так явно пропитался Угланов подземным бессилием, что не мог даже Хлябин поверить: неужели вот «это», больное и старое, так могло угнетать его, Хлябина, заставляя болезненно, неизлечимо желать унижения, уничтожения монстра?
Хлябин все, разумеется, знал о приемах мимикрии двуногих на зоне: о припадках расчетливо буйнопомешанных с мыльной пеной у рта и изжеванными в промокашку раскровавленными языками, о распоротых ложками брюхах и проглоченных вилках, ножах, шпингалетах, отупении, окостенении, ослепших глазах, о химизме процессов, описанных в пунктах «передозировка» и «побочные действия», — на что только не шли, чтоб прикинуться падалью, вызывающим только брезгливость невкусным, несъедобным куском, и усталость Угланова не показалась ему неестественной, деланой — так единственно закономерно вытекала вот эта покорность из всего предыдущего: после стольких усилий разведки, вербовки, удобрения, поливки, стольких дьявольски купленных, примагниченных душ, пробуренных, прокачанных скважин и отомкнутых сейфовых дверок в нем могла быть, Угланове, только опустошенность.
Оставалось теперь монстра «понаблюдать»: монстр ползал по зоне, выбривал подбородок и щеки, начищал зубы пастой, скоблился под горячей водой на плехе, следил за телесной своей чистотой (гигиена — прибежище, первое доказательство, что ты еще человек; запускать себя и опускаться нельзя, от запущенного до опущенного — расстояние в зоне ничтожное), выползал каждый день сквозь ворота на промку — чтоб собрать себя в ком, не рассыпаться, трудовой усталостью склеить себя, каждый день для него начинался с убеждения себя самого, что железный завод в нем не кончился, и уже разжимала зевота терпеливому Хлябину челюсти — отворачивался от убожества, вони начинавшего заживо гнить динозавра.
Лже-Известьев, сваривший ступни в кипятке, тоже падалью ждал своей смерти, которая официально зарегистрируется завтра, — за него, насекомую мелочь в законе, он получит еще одну звездочку, Хлябин. Подступала тоска и не вздрогнул, когда в кабинетной тишине закричал телефон — как всегда, каждый день в полшестого, виновато-стеснительным писком «накорми, без тебя нам никак», как всегда, обнаружен под шкурой у кого-то из стада какой-то запрещенный сопутствующий мусор, нищий зэковский кайф за подметкой или в дупле, неизбежный и скучный, как репей на коровьем хвосте после выпаса… И придавленный, стиснутый, смолотый, как бы крошащийся от неверия голос лейтенанта Шалимова всыпал: