Неверная. Костры Афганистана - Андреа Басфилд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я больше чем уверена, что Хаджи Хана интересует вовсе не твое умение готовить, – заявила она.
– Мама! – крикнул я, оскорбленный откровенностью намека – сделанного к тому же при моих друзьях.
Не знай я ее, подумал бы, что она тоже выпила. Но меня никто не поддержал, наоборот, все засмеялись ее шутке, даже Мэй, чье знание дари было неважнецким, зато чувство юмора изрядно подогрето, судя по количеству пустых бутылок из-под шампанского и пивных банок, валявшихся во всем углам.
– Ну ладно! – воскликнула Джорджия, вонзая в грудь двухцветной птицы большой нож. – Ничего не поделаешь. Халид! Пора тебе познакомиться с Афганской Жареной Курицей!
* * *За несколько дней до Рождества Джорджия казалась больной – была бледна, несчастна и не расставалась с мобильным телефоном, который не звонил. Сейчас же на щеках ее играл румянец, глаза сияли, а к губам словно приклеилась улыбка – довольно глупая.
Весь день и вечер Хаджи Хан почти не отходил от нее, был весел и ласков, и, хотя я радовался его приезду не меньше остальных, меня изрядно изумило то обстоятельство, что каких-то десять минут нежности способны искупить неделю равнодушия. Между родственниками это еще понятно. Однако я слышал, что таков путь любви – она все прощает. И, наверное, так оно и есть.
Достаточно взглянуть на наш возлюбленный Афганистан – страну, которая ничего нам не дает, кроме смерти и страданий, и все же мы плачем над ее красотой и слагаем песни о ее бессердечии, как томящиеся от любви подростки. Мы прощаем ей все, и мне кажется, для Джорджии Хаджи Хан был ее Афганистаном.
Конечно, любовь – болезнь, от которой страдают не только женщины. Один лишь взгляд на Шир Ахмада подтверждал это. Его вместе со вторым нашим охранником, Абдулом, пригласили к столу, пока дом наш был крепостью благодаря людям Хаджи Хана.
Сидя неподалеку от матери, я видел, каких усилий Шир Ахмаду стоило сдерживать себя, чтобы не смотреть все время в ее сторону.
Что же до нее, она была холодна и после первого приветствия словно перестала замечать его присутствие в комнате. Но спину все же держала прямей, чем обычно, и смеяться с остальными женщинами перестала. А когда Исмераи и Хаджи Хан начали читать стихи, щеки у нее слегка порозовели.
Наша любовь к стихам – одна из самых удивительных особенностей афганцев. Мужчины не задумываясь выстрелят друг в друга; отцы продадут дочерей за ведро гравия; и каждый, дай только шанс, нагадит на мертвое тело своего врага. Но, слушая стихи, афганские мужи становятся слабыми, как женщины. Когда стихотворение заканчивается, они качают головами и не менее пяти минут сидят молча, глядя куда-то внутрь себя, словно созерцая собственное сердце, расколотое словами, поведавшими миру о его стыде и боли.
Одним из самых прославленных пуштунских поэтов был Рахман Баба, известный еще как Соловей Афганистана. Он знаменит и почитаем, как никакой другой афганец, и, хотя умер больше трехсот лет назад, люди по-прежнему его помнят, совершают церемонии в его честь, и в каждой школе висит на стене, по меньшей мере, одно его стихотворение. Легенда гласит, что он писал свои стихи на песке у реки Бара, отчего его любят еще сильнее – ведь он был беден, как мы.
Я же думаю, что афганцы потому так обожают поэзию, что она позволяет им верить в любовь и в ее силу все изменять – как превратила она слезы Джорджии в улыбку, а кровь Шир Ахмада в воду.
Недавно нам в школе задали выучить стихотворение, и мы со Спанди поразмышляли над ним некоторое время, но, сколько ни старались найти причину полюбить поэзию так сильно, как любят ее наши знакомые взрослые мужчины, пришли все же к выводу, что стихи – чушь, и пишут их гомики. А гомиков мы терпеть не могли. Как и стихи, особенно написанные гомиками.
Исмераи и Хаджи Хан, однако, которые для сильных мужчин знали просто кошмарное количество гомиковых стихов, чуть не довели всех женщин до обморока, когда посреди рождественской вечеринки взялись их читать, – а среди женщин на пушту говорила только моя мать. Такова уж магия нашего языка – читай стихи хоть о дохлой кошке, а звучат они как объяснение в любви.
Правда, иностранцы еще и выпивали, что, вероятно, поспособствовало, и подогреты были подарками, которые вручил им Хаджи Хан – после того, как все облизали пальцы дочиста от жира Афганской Жареной Курицы.
Джеймсу досталась бутылка виски, которую журналист баюкал с тех пор в руках; Мэй рассталась со своим одеялом и была теперь в темно-голубом бархатном наряде куши, а Джорджия блистала золотой цепочкой на шее и кольцом в виде цветка на пальце.
Что удивительно – ведь праздник был не наш, – Хаджи Хан не забыл и о мусульманах, живших в доме.
Он подарил моей матери чудесный красный ковер, новые ботинки Шир Ахмаду и Абдулу и вручил по конверту с деньгами Джамиле, Спанди и мне, и это было просто ужасно, потому что, пока взрослые расслабленно любовались друг другом, конверты прожигали в наших карманах дыры, и все чего нам хотелось – это убежать и посмотреть, сколько же там денег.
Вечеринка завершилась, когда часы пробили десять, – Мэй помчалась в ванную тошнить, Джеймс упал на лестнице и уснул, а Джорджия, Спанди и Джамиля ушли с Исмераи и Хаджи Ханом.
Мать накрыла громко храпевшего Джеймса одеялом и начала убирать в комнате, я же выскользнул во двор, чтобы бросить последний взгляд на свой велик и подсчитать свои доллары.
В конверте оказалось их сто, десятидолларовыми купюрами, – больше, чем зарабатывают в месяц полицейские! И хотя спать я отправился так и не уяснив себе тонкостей взаимоотношения иностранцев с их Иисусом, я горячо вознадеялся, что в следующий его день рождения мы вновь окажемся с ними в одном доме.
Лежа в постели, я долго перебирал в памяти этот день со всеми его сюрпризами – день, когда богачи воссели с бедняками, безбожники с верующими, иностранцы с афганцами, мужчины с женщинами и дети со взрослыми. Словно мир был совершенен, и люди в нем не душили друг друга правилами, законами и страхом.
Так ли уж сильно мы отличаемся на самом деле? Когда мальчику дарят велосипед, он счастлив, кем бы ни был – мусульманином, христианином или евреем. И если ты кого-то действительно любишь, все равно, афганец он или англичанин.
Но жизнь – штука непростая, и, как внезапно является счастье, озаряющее твой день, так всего на шаг отстает от него печаль… На следующий после Рождества день моя мать отправилась навестить сестру, и тетя моя отплатила ей за доброту попытавшись ее убить.
7
В спальне стояла непроглядная тьма, когда я услышал грохот в ванной комнате.
Я напряг слух, пытаясь понять, что это было, но все затихло. И все же я почуял что-то неладное, выбрался из-под теплого одеяла, сунул ноги в пластиковые шлепанцы и вышел из комнаты.
Остановившись перед дверью ванной, я услышал, что там кого-то тошнит, и тошнит сильно, и этот кто-то плачет и стонет.
– Мама? – Я постучал в дверь. – Мама! Это я, Фавад.
Судя по звукам, донесшимся оттуда, мать попыталась подняться на ноги, но ничего не вышло, и она со стоном упала.
– Мама! – я повернул ручку. Дверь приоткрылась – ровно настолько, чтобы я смог увидеть ее, скорчившуюся над дырой уборной, держась за живот. Платье на ней было перепачкано, и в нос мне ударило зловоние блевотины и поноса.
– Нет, Фавад! – еле выговорила она, и я тут же закрыл дверь, испуганный ужасным звуком ее голоса, не зная, что делать – спасать ее или, как положено сыну, защищать ее честь.
– Пойду за помощью! – крикнул я и побежал в большой дом, за Джорджией.
Я ворвался к Джорджии без стука и стащил с нее одеяло.
– Пожалуйста, пожалуйста, – взмолился я, – вставай! Мама…
Я почти кричал, и Джорджия тут же вскочила. В два прыжка добралась до двери в ванную, сдернула с крючка халат и натянула на себя.
– Что случилось? Что с мамой? – спросила она, хватая меня за руку и выбегая из комнаты.
– Не знаю, но ее сильно тошнит. О, Джорджия, кажется, она умирает!
Я заплакал. Не хотел, но не смог удержаться, потому что это было страшно, очень страшно, по-настоящему – видеть свою мать лежащей на полу, ее милое лицо, сделавшееся белым, ее одежду в грязи и мерзости. Я не мог ее потерять, только не это, я так ее любил, и, кроме нее, у меня ничего не было в этом мире…
– Мэй! – крикнула Джорджия, когда мы бежали вниз по лестнице. – Мэй! Выйди-ка!
Из своих комнат выскочили и Мэй, и Джеймс, оба заспанные и встревоженные. У Джеймса в руке было длинное полено.
– Марию сильно тошнит, – объяснила Джорджия.
– Черт. Ладно, сейчас приду, – сказала Мэй.
– Я тоже, только накину на себя что-нибудь, – добавил Джеймс.
– Нет! Тебе нельзя видеть Марию в таком состоянии, – одернула его Джорджия. – Оденься и присмотри за Фавадом.
– Я с тобой… – запротестовал я, но Джорджия уже спустилась с лестницы и выбежала из дома.
Я кинулся за ней и успел догнать как раз в тот момент, когда она открыла дверь нашей ванной. И на секунду задержалась на пороге, всматриваясь в бесформенную кучу на полу – тело моей матери.