Своя судьба - Мариэтта Шагинян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Остановиться? — переспросила она, поднимая на меня глаза.
— Да… отказаться. Потому что это «нельзя», как говорит ваш отец.
— Но почему же нельзя? — с тоскою спросила Маро, вытягивая ко мне руки. — Почему, почему нельзя, если душа этого хочет, если это благословенно для вас, если это родное, близкое, словно созданное по вашему желанию?
Я встал с места, прошелся раза два и остановился перед ней. Я был сам еще молод, и у меня не было душевного опыта. Я был сам слаб и неуверен в своем будущем. Но все-таки я сказал темноглазому существу, сидевшему против меня на диване с дрожавшим от боли, таким знакомым мне, тонким ртом:
— Потому что вы любите женатого человека. Потому что у них скоро будет ребеночек. Потому что вы становитесь на чужой дороге.
— Тогда от всего света надо отказаться, потому что всегда кого-нибудь обидишь, — ответила Маро. Она плакала, опустив голову на подушку дивана, но так неслышно, что я заметил лишь мгновенный блеск слез на ее щеках, когда она подняла ко мне лицо.
— Может быть, — ответил я, продолжая ходить, — есть такие люди, которые смеют отнять у другого. Но не вы. Не мы с вами. А нам надо отказываться, отказываться и отказываться… И слава богу, что мы такие!
— Подойдите ко мне, сядьте сюда! — подозвала меня Маро и, когда я сел, горячей рукой взяла мою руку. — Если б вы его знали, как я, вы бы лучше это поняли. Он добрый, ах, какой он добрый, ведь он мучается между нами двумя еще больше, чем мы. Он ни разу, ни разу не сказал мне злого слова, ни единого разу не дал понять, что я ему дорога. А я это все равно знаю. Это нельзя не знать, когда сам любишь. Посмотрите, как он целый день работает и ведь кормит их всех троих. И ничего никогда не делает для себя… Только по воскресеньям, по во-скре-сеньям… (она разрыдалась) надевает этот свой костюмчик… гороховый и катается…
— Милая Марья Карловна, он простой рабочий, и ему нужно немного, — ответил я, гладя ее руку. — Он так устанет за день, что ему бы только поесть горячего да найти дома мир и спокойствие. Если вы его действительно любите, не разоряйте ему жизни. Отойдите от него, и он вас забудет, и все пойдет по-старому.
— Ах, нет, это неверно! — воскликнула она с болью. — Это обман так думать! И вы, и вы тоже хотите сказать, что он рабочий, а я барышня, — и он не похож на нас. Да, может быть, он больше нашего с вами хочет? Может быть, он задыхается от своей жизни? Дуня говорила, у него скрипка есть, да техничка будто бы ненавидит, когда он играет, — чтоб не был похож на барина, — и он эту скрипку ни разу, ни разу за целый год не вынул. Почему вы думаете, что это ему легко? Ведь нашел же он время выучиться?
— И все-таки, я думаю, для него все легче и проще, чем для вас.
— Почему?
— Потому что в нем сильнее сознание долга, чем в нас с вами, — сказал я задумчиво. И мне стало ясно, пока я говорил это, что так легко, в сущности, уберечься от всякого соблазна, если только твердо уверовать в его недолжность. Как бы отвечая на мою мысль, Маро продолжала тихонько:
— Ну, предположим, я откажусь, ради этой… ради бумажного семейства, и оставлю их сидеть у него на шее. А если окажется, что никакого долга не было? Что я прошла мимо своего счастья, единственного, и он его тоже потерял из-за меня? Ведь может это так быть?
— У совести не бывает условного наклонения, Марья Карловна. Не обманывайте сами себя. И потом что это была бы за жизнь у вас с ним? Пусть он прекрасный и благородный человек, да ведь этого мало. Вы вот «оригиналы» читаете, а ему дай бог письмо суметь написать. С бумажным семейством он живет без натяжки, а с вами стал бы церемониться и стыдиться, и какое уж это счастье!
— Неправда, он никогда со мной не стыдится. И чем я умнее его? И я бы стала и варить, и стирать, и шить, и в платочке ходить, если это нужно, и была бы счастливейшей женщиной на земле.
— Но этого нет и не может быть! — почти с отчаянием крикнул я. — Зачем же вы сами себя мучаете?
— Не могу, не могу, не могу отказаться от него, — глухо произнесла Маро, побледнев и вставая с места. — Вы даже не подозреваете, сколько сюда вложено. Мне каждый сучок на лесопилке, каждая пылинка в его будке дорога больше, чем вся моя жизнь. Я встаю утром, радуясь, что увижу его, и ложусь спать, чтоб поскорее наступил день. Если только сказать себе, что его нет и все уже кончилось, — тогда мне… ну, тогда вниз головой в Ичхор, вот и все.
— А ваш отец, Маро? — сказал я медленно, впервые называя ее по имени.
Маро опустила голову и сжала губы.
— Он и это перенесет, — сказала она с недоброй улыбкой. — Папа умеет отказываться. Но я не хочу и не умею.
Я подал ей плащ и проводил ее до двери, не сказав больше ни слова. И когда она исчезла в темноте, под тяжелыми каплями дождя, я вернулся в свою комнату, сел за стол и опустил голову на руки. Вокруг меня были знакомые мне и милые предметы, собранные и привезенные мною самим. Передо мною был долгий ряд лет, которые я мог бы сделать добрыми и содержательными. А я меж тем был страшно опустошен и измучен, и в мою спокойную душу вошло неведомое смятение. Так ли расположился я жить, как нужно?! И тоска по невозможному затомила меня, совсем как в редкие минуты очарования театром или музыкой. Моя собственная судьба понеслась перед моим воображением, как стая облаков, гонимых ветром, принимая самые фантастические, самые невозможные очертания. Сладкая и таинственная грусть зашевелилась во мне, точно от предчувствия обетованной встречи. Совсем чужими и холодными глазами глянул я вокруг, на темноватую комнату, догоревшую свечу и «удочки, бабочки и коробочки», расставленные по полкам.
Но так было только одно мгновение. Я вскочил, встряхивая с себя сладкий соблазн. Пусть это будет трусостью или мещанством, как говорит моя матушка, — но я не хотел бы заглянуть в лицо тому, что спрятано за разумом. И в эту ночь я заснул совсем как маленький мальчик, не тяготясь своим неведением.
Глава восьмая
ДВЕ «ИСТОРИИ БОЛЕЗНИ»
Проснувшись, я сразу вспомнил полученный от Фёрстера листок и поставленную передо мной задачу. Она не была похожа ни на что, задававшееся нам в университетских клиниках. Смутное ощущение чего-то ненаучного, дилетантского, похожее на внутренний стыд, зашевелилось во мне, когда я снова, очень внимательно, перечитал описание пяти больных. Как разобраться, что же тут, в этом описании, от болезни, а что от характера? И разве тут не описаны именно характеры человеческие, а не их болезни? Но если здесь принято называть «историей болезни» описание скверных и тяжелых характеров, так пусть будет по-ихнему, тем легче решить задачу! Двое из описанных пациентов заинтересовали меня больше всего — Меркулова и Ткаченко, может быть потому, что о них я слышал на конференции. Подсев к письменному столу, я снова внимательно перечел эти две рубрики, схватил ручку и приписал в графе о Меркуловой: «Ярко выраженный характер законченного эгоиста», а в графе о Ткаченко: «Издерганный, вечно рефлектирующий тип крайнего индивидуалиста, потерявшего всякую природную непосредственность».
В эту минуту в дверь мою постучали. Я взглянул на часы, — было еще слишком рано идти в санаторию, солнце не показалось из-за гор и еще стояла за окном та зеленовато-белёсая муть, какая предшествовала рассвету. В комнату заглянул Зарубин.
— Встали, Сергей Иванович?
Я молча протянул ему листок со своими еще не высохшими пометками. Он скорчил гримасу:
— И вы тоже повторяете, как заводной, наши ранние ошибки. Не так это, батюшка!
— Почему не так?
— Потому что Федот, да не тот. Трудно объяснить новому человеку, еще пропитанному клиникой, в чем тут разница. Но подумайте сами: вот вы сделали вывод, написали его, а какая от него польза? Чем этот ваш вывод может помочь в лечении человека, в том, чтобы этому человеку легче стало? Ничем. А мы ведь тут не бирюльками занимаемся, не просто загадки загадываем и ребусы решаем, мы практическую цель перед собой ставим.
Я был раздосадован его словами. Уж если говорить о практических целях, то надо было, казалось мне, начать с определения, какая же разница между болезненным состоянием психики человека и его характером в данный момент, когда он болен. Ведь заболевает весь он, со всем своим характером, и состояние его определяется именно этими особенностями характера… Вскочив, я сердито зашагал из угла в угол.
Зарубин словно угадал мои мысли. Он сел на мой покинутый стул, вскинул на меня свои маленькие умные глаза и произнес без обычных своих шуток:
— Вот вам пример. Был тут недолго один человек самоновейшей профессии, либреттист синематографа. Прежде чем начать снимать картину, надо, оказывается, написать либретто, и вот это самое либретто он писал. Потом оно переходило в руки другого специалиста, который делал на его либретто сценарий. Две одинаковые тетрадки на одну и ту же тему, с одними и теми же действующими лицами, с одной и той же сюжетной канвой, с одними и теми же событиями. А я их прочитал, как совершенно разные, и научился из каждой совершенно разным вещам. Это самое примерно производим мы, когда по болезненному состоянию человека воссоздаем его характер. Как по одному либретто нельзя ставить картину, так по одной истории болезни нельзя лечить человека. Нужен как бы перевод либретто на сценарий, — понятно?