Письма из заключения (1970–1972) - Илья Габай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати, уж я бы не позволил никаких Алиных ночных дежурств. Знаю я эти дежурства, тоже был молодым. Хочется дежурить – изволь: есть дома пенсионер. Я бы безотказно рассказывал бы о своих колитах и коликах, и моему домашнему врачу было бы интересно и пользительно.
А всерьез: если бы я мог быть к вам в надлежащей близости, я отдал бы свои бронхи науке и Алинькиной диссертации. Знай себе изучай, каковы они у курящих, и строчи свой научный труд.
Не в упрек, но хочу я вам всем сказать еще вот что: будете лениться, я пойду к вам в секретари – сам себе буду строчить письма от вашего имени.
Что это за «Оливер» такой? Мюзикл или просто фильм по Диккенсу? Картины Нади Рушевой я видел в свое время в очень ограниченном количестве: была какая-то небольшая выставка в «Юности» этой девочки. Талантлива она и тонка, художественна безмерно, очень жаль, что она так рано умерла. Не думаю, Алинька, что ты права: кто знает, в чем миссия человека, – может, просто жить и приносить этим радость десятку людей, – да и вряд ли в 17–18 лет исчерпывается творчество.
Галя привезла мне несколько «Новых миров», я сразу же проглотил «Бойню № 5». Ну и укрепился в давнишнем своем убеждении, о котором вам уже писал: изощренность формы в конечном счете создает впечатление не очень уж серьезного переживания, снимает болевые впечатления такой больной темы. Там же я еще почитал поэму Евтушенко о Казанском университете, но об этом как-то даже и говорить неприлично. А больше я ничего примечательного в последнюю неделю не прочитал, но с нового года надеюсь, так как подписан на много чего. Но это не освобождает меня от обязанности два-три раза в месяц отвечать на ваши письма (тончайший намек!).
С тем я вас всех приветствую, целую и желаю неизбывно добра.
Ваш Илья.
Марку Харитонову
9.12.70
Здравствуй, друг мой!
Из журнала «Знание – сила», который привезла мне Галя и в котором напечатан перевод Володи Тельникова[74], я узнал, что ты причастен и к неведомой мне науке – паремиологии[75] (не вру названия?). Фамилию твоего рецензируемого я слышал и раньше в восторженном пересказе Бори Парникеля[76] его статьи, которая должна была пойти в «Азию и Африку». Думаю, что ты и редакция правы, но все-таки жалею, что ты не догадался прислать с Галей журналы с твоими статьями. Статью твою о иронии я помню плохо, и твой публицистический стиль, логика твоих суждений для меня в тумане (письма не в счет). Буду теперь ждать первого номера «Иностранной литературы», на который Галя меня подписала.
Воннегут на меня глубокого впечатления не произвел (я имею в виду, разумеется, «Бойню № 5»). Вряд ли стоит объяснять тебе, почему: мое теперешнее литературное кредо более или менее объяснено в первых еще письмах к тебе из лагеря. Коротко говоря, обилие ходов и придумок заставляют сомневаться в том, что автор болезненно чувствует свою тему – скорее, он весь в профессиональных заботах, а тема ему просто более знакома. А фашизм, война, ее жертвы – совсем, по-моему, не предмет для литературных забав. Что, с одной стороны, Петер Вейс, что, с другой, Воннегут – все как-то удачные слова, слова, слова и только.
Мне очень трудно объяснить эти самые пресловутые «горы»[77]. Стихи эти, безусловно, плохие, но вопрос поставлен для меня очень важный. Только как начнешь в нем разбираться, обязательно наслаиваются все про и контра, и запутываешься. В те времена, когда я его писал, очень свежи были у меня воспоминания о разговорах с Юрой К. Человек он очень блестящий, но, как я вспоминаю и как думаю, совершенно не горячий и не холодный, равнодушный ко всему на свете, в том числе и к искусству, если не считать его некоторых формальных принципов. Между тем в мире все-таки существуют и утраты, и невежество, и победное шествие хамства и зла, и наше недостойное поведение. Здесь может быть безусловное, органичное явление Фета в «Дневниках» Достоевского перед лицом Лиссабонского землетрясения – кто же вправе упрекнуть человека, что он живет в своем мире. «Горы» – это все-таки не свой внутренний мир, а равнодушное, хотя и искусное, особенно на неискушенный взгляд, проектирование его. Это – прекрасная почва для пилатства. Один мой знакомый, который в основном занимался хождением в гости, говаривал, что его удерживают от поступков интересы нации, которой будет трудно без него. Не думаю, что твой пример с «Волшебной горой» удачен. Высокая человеческая проблема – человек с глубоким внутренним миром перед лицом вселенской катастрофы, – невозможность «волшебной горы», покоя, отрешенности – и гора «по»: по Пикассо, скажем, или попробовать по Кандинскому. Что и говорить, когда, собственно, «Фаустус», которого я тогда еще не прочитал, ответил на этот вопрос, по-моему, только грандиозно: полный крах гения именно из-за невозможности любви, детской привязанности и пр.
Жаль, еще раз повторяю, что так поспешно ведется разговор на серьезную тему из-за малоудачных моих стихов. Да и положение у меня в этой связи весьма сомнительное: будто я защищаю свои стихи. А я ведь защищаю только свою точку зрения.
Сделаны ли у тебя хотя бы наброски, составлен хотя бы план статьи «Достоевский и Т. Манн»? Прислал бы мне тогда, дружище, основные свои соображения. Это ведь как раз и есть для меня предмет первоочередных интересов. Извини меня за бестолковое письмо: толково-то можно написать разве что статью по всем вопросам, основательно и скрупулезно их проработав ‹…›
Обнимаю тебя. Илья.
Елене Гиляровой
9.12.70
Добрый день, Леночка! ‹…›
Среди книг, которые привезла мне Галя, был и сборничек Ахмадулиной. Ну я и вспомнил ту хамскую выходку с ней во Дворце спорта. Я тогда тебя единственный раз видел плачущей; меня тоже тогда всего перевернуло. Я, по-моему, тогда впервые почувствовал в такой степени незащищенность таланта и интеллигентности перед толпой; еще раз, в другом качестве остроты это сказалось у здания суда, где шел процесс Павла и других[78]. Сборник Ахмадулиной называется «Уроки музыки», и ты его, конечно же, читала. (Кстати, сохранила ли ты былую связь с Книжной палатой? Спрашиваю небескорыстно.) Она, конечно, завидно классична; в ней есть гармония, отсутствие клочковатости, характерное, например, для моих и иже со мной стихов. Совершенно особняком – очень высоки – на мой взгляд, все та же поэма о дожде и поэма об антикварном магазине. С какого-то места сборник стал угнетать меня одинаковостью риторических приемов, строфики, размеров, хотя я и отдаю себе отчет, что для одного временного цикла это вполне объяснимо. А Тарковский произвел на меня впечатление глубокое, более сильное, чем Ахмадулина, даже более сильное, чем стихи Самойлова. Хотя и здесь (это не в упрек) очень интересно в любом сборнике вырисовывается ограниченность, вернее, привязанность к теме, способу размышления и чувствования, неизбежная вариация отстраненного словаря. Это у всех поэтов, у Пушкина не меньше, чем у Тарковского; никому из больших поэтов не удается, а может, и не хочется этого прятать.
О фильме «Начало» я опять тебе ничего не могу сказать: не видел, не знаю. Думаю, что ты непохоже на себя неправа в двух вещах: в том, что очень строго судишь по части только увиденного (подозреваю, что это не без помощи очень понятной мне ненависти к общему, людному, мнению), и, кроме того, в том, что безоговорочно исключаешь просто быт, даже мелодраму из сферы киноискусства. Они ведь могут еще и поражать, если качественно новы и свежи. Не знаю, как некрасива Чурикова. Я помню, лет 12 назад прошли два-три испано-американских фильма (один, помню, назывался «Главная улица»). Там все строилось на конфликте некрасивой женщины, и мне было и горько, и гадко. Тема некрасивой женщины, по-моему, слишком больная и трепетная, особенно в родах искусства, связанных со зрительным восприятием (вот у Заболоцкого это получилось и высоко, и тактично). В природе есть величественное уродство, для меня это прочно ассоциируется с верблюдом; я встречал великодушное (?) уродство мужчин. А вот у женщин, когда тебя тычут в то, что ее некрасивость – причина несчастья, переносить это так же, наверно, трудно, как глухоту Бетховена.
Воспоминания Ив. Панаева я читал; его супруги тоже, и последние в то время были более интересны. Я, конечно, теперь уже мало что помню, но с оценкой самого Панаева безоговорочно соглашаюсь.
Как тебе съездилось в Ленинград? Давненько мы там с тобой не бывали. Когда это мы с тобой встретились в Казанском? Кажись, в 59-м или 60-м. Охо-хо. Я с той поры был там еще раза три, и все зимой. Город для меня чисто экскурсионный, в сплошном потоке впечатлений, из которых, пожалуй, наиболее глубокие «Блудный сын» в Эрмитаже и Пушкинский дом на Мойке. И еще «Горе от ума» у Товстоногова. Ты молодец, что купила пластинки с «Идиотом». У Юлика они есть, и я их у него пару раз слушал. Но сам покупать не стал: не представлял, чтобы мне захотелось дома целый вечер слушать не музыку.