Оглянись. Жизнь как роман - Владимир Глотов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этой промежуточной зоне я застрял. Кто я? Как будто — не беллетрист, но и не документалист в строгом смысле слова. Справкою под каждый чих, как носовым платком, не запасся.
Теперь вернемся к московским событиям. Прошло немало лет с того момента, как мы расстались с Евой. Рядом со мною давно другая женщина, и я иногда в ужасе думаю: да как бы я жил, если бы ее не встретил? И вот мне уже тридцать девять.
Глава вторая
НЕИСПОЛЬЗОВАННЫЙ БИЛЕТ
— Андрей Владимирович! — окликнули меня в полдень на Кутузовском проспекте неподалеку от дома, где я поджидал троллейбус.
Я оглянулся.
Ко мне подходил пожилой господин в бежевом с зеленым отливом, раньше сказали бы: в «гороховом» пальто, перетянутом поясом, и улыбался мне, как старому знакомому.
Дело происходило в феврале, стояла солнечная и морозная погода. С утра меня распирало необъяснимое радостное чувство, впрочем простительное для здорового мужчины, переполненного энергией. Я неприязненно посмотрел на странного господина. «Проклятый мемуарист», — решил я, мало им редакции, где они бродят тучами, теперь устраивают засады около подземных переходов.
«Но отчего он так радостно улыбается? — подумал я. — Как-то заискивающе и в то же время нагло…»
Если бы я не был так самонадеян, если бы смог трезво оценить обстановку, то понял бы, что меня элементарно арестовывают.
Навстречу мне, улыбаясь, шел старый опер КГБ, а его хрестоматийная внешность была частью профессионального имиджа.
— Послушайте, право, не здесь! — воскликнул я с мукой. — Приходите со своей рукописью в редакцию, там и поговорим.
— Вы меня не поняли, Андрей Владимирович. Нам надо с вами посоветоваться…
И с ловкостью карточного шулера странный человек сунул пальцы за борт пухлого пальто, извлек кусочек красного картона и помахал им у себя перед носом.
— Посоветоваться? — удивился я.
Я смотрел мимо оттопыренных ушей незнакомца и видел, как женщина и ребенок удаляются в сторону арки в доме: это моя жена Наташа и четырехлетний сын возвращаются с прогулки. Сын чертил лопаткой по снегу.
Потом, не раз вспоминая эту минуту, я не мог найти вразумительного ответа на вопрос: почему не закричал им: «Меня арестовывают!» Почему не дал им знака? Мог бы устроить на улице скандал, жена обернулась бы, догадалась — и хотя бы, вернувшись домой, убрала со стола лишнее: Солженицына, Шафаревича…
Фигурки растаяли. С ними отошла в прошлое половина жизни. След на снегу от лопатки затоптали прохожие.
Послушно и как-то даже охотливо пошел я за опером и молча юркнул в черную щель припаркованной неподалеку «Волги».
И понеслась она по московским улицам. Я машинально считал светофоры, а в голове билась мысль: что они знают? Как себя вести?
Ведь десятки раз была проиграна эта пластинка.
Выскочили на площадь Дзержинского, дали круг почета в честь Железного Феликса — сидевший рядом со мной на заднем сиденье господин даже не посмотрел в его сторону, торопливо докуривая сигарету, — втянулись в улицу, потемнело, гранитные утесы укрыли машину от солнца, значит, идем ущельем Лубянки, понял я, теперь поворот направо — зачем же так резко? Мимолетное соприкосновение тел, трогательная близость. Обладатель бежевого пальто выровнял грузный корпус, распахнул дверцу и, отшвырнув окурок, уже весь на взводе, скомандовал без улыбки:
— Пожалуйста, Андрей Владимирович!
Как выглядит здание изнутри, я запомнил плохо, не до того было. Остались в памяти окна во внутренний дворик со стеклами, армированными стальной сеткой. Вместе с моим вергилием мы все же побродили по лестничным маршам, поплутали чуток, не сразу попали в нужный кабинет.
Наконец, вошли.
Приемная была узка, некомфортабельна.
«По птице и прием, — отметил я и подумал: — А может, чекистская скромность?»
Сухопарая дама в очках оторвала от бумаг глаза, взглянула на нас. Не какая-то размалеванная секретарша-кошечка, а свой, проверенный товарищ. «Ясно! — машинально отметил я. — Чтобы посетители зря не делали стоек, не тревожили плоть».
«Щука» — так я ее окрестил — взглянула и без лишних вопросов шмыгнула в кабинет.
Вышла и опять молча — ну, хотя бы словцо произнесла, голосок ее, томящий душу, услышать, — глазами показала: входите!
Спокойно, читатель!
Войди вслед за нами в лубянский кабинет. И если слабость в коленях выдаст волнение, не стыдись его — столько слышано об этих утробах и их обитателях.
Пол покрыт светлым лаком, не задолбан каблучками, как в кинотеатре, куда мы как раз собирались с женой сегодня вечером на фильм Тарковского «Солярис». Ходят тут редко, отметил я. В основном мужчины.
Стены, как и положено, невыразительны, блеклы. С неизменными иконами: Феликс, Лысый, Леня-маразматик… По портрету не скажешь, что язык не выговаривает «систематически» — получается «сиськи-масиськи». Вся Москва потешается по кухням. Людям нужен адреналин.
Стол, конечно, внушительных размеров, как аэродром. На нем папочки на своих взлетных полосах, готовые к старту. «Какая тут моя?»
Мне указали на стул. Я сел. Поднял очи, чтобы увидеть хрестоматийного контрразведчика, выловившего меня, внутреннего диверсанта. Взглянул.
За столом сидел мужичонка в черном, несвежем на вид костюме. Серый, как и его галстук. И имя назвал: «Николай Иванович». Или «Иван Николаевич»? Это, собственно, не имело значения, так как индивидуальности не было, а был тип: партийный секретаришка, причем не первый. И не городского, а задрипанного сельского райкома партии, тогда еще, правда, могучей. Волосенки, зачесанные назад по русской казенной традиции, были то ли чернявы, то ли русы. И нос без претензии, без горбинки, выдающей утонченные наклонности, и без пугающих тоннелей вывернутых африканских ноздрей, символа грубой страсти. Нет, такой не задушит посетителя на паркете, ибо нос был наш, трудовой, тиражированный. А пальцы рук при этом сплетены на столе. И два больших пальца непрерывно вращались, как маленькая турбина, то в одну сторону, то в другую — знакомый прием бюрократа.
Никаких, конечно, погон, портупеи, шпал, ромбов, звездочек, даже значка импортного. Ничего!
Я смотрел, внутренне удивляясь. Вникал молча.
— Ну что, Андрей Владимирович? — турбина добавила обороты. — О чем бы вам хотелось с нами посоветоваться?
И улыбнулся, готовый принять мои роды.
Интересная тактика, подумал я. Никаких конкретных вопросов.
Вопрос — это бездна информации. Задай чекист конкретный вопрос — и стало бы ясно, в каких мы с «Николаем Ивановичем» отношениях. Услышать, чем тут интересуются, — значит понять, где прокололся.
Просят «посоветоваться». Обтекаемо!
Я выбил пальцами дробь по столу-аэродрому, пытаясь сбить обороты гэбистской турбинки… «Так… Значит, посоветоваться хотите?»
— Пока обходился своим умом, — сказал я и улыбнулся открыто, давая понять: я же свой, чего там?
— Да нет, Андрей Владимирович. Есть о чем. Есть! — второе «есть» было произнесено уже жестко. И взглядом придавил для верности: — Сами прекрасно знаете «о чем».
Тогда я решил запустить «дурочку», направить по ложному следу — в никуда.
— А-а… Иван Николаевич!.. Из-за Полуянова вызвали? — рассмеялся я невинно. — Из-за него, Николай Иванович?
И, не дожидаясь ответа, боясь, что чекист остановит, скажет: «Нет», я начал подробно и вдохновенно, словно облегчаясь после пива, рассказывать сюжет из недавней истории нашего журнала, того, в котором работал.
— В конце концов, — сказал я, — статья Полуянова — это частный случай. Понимаю, недовольные написали доносы в ЦК и сюда, к вам, но какие претензии к самому нашему делу? Обидно, право! — и я изобразил «обиду». И продолжал, чтобы не перебили предложением «посоветоваться»: — Я говорю о новой рубрике в нашем журнале. Она называется «Нравственность и революция». Речь идет о становлении революционера. Понятно, да? За двадцать минут свободы можно умереть — кто это сказал, не помню… Вы-то, Николай Иванович, знаете, конечно… Силы человека с наибольшей степенью проявляются в звездные минуты революционной деятельности. Берем биографии революционеров, от расплывчатого юношеского протеста до осознанной стойкости. Грандиозная тема, Иван Николаевич! Простите, Николай Иванович. Грандиозная! Потому что революция — как наивысшее проявление гуманистического начала — раскрывает человеческую сущность. Это, если хотите, «забегание вперед». Согласны? Декабристы, как известно, страшно далеки от народа. Разночинцы — уже ближе. А большевики — сами представители народа. У нас провокаторы были и есть, но у нас главное — не партия над народом, а партия, растворенная в народе. Это не я говорю. Это Ленин сказал! Помните? Я близко к тексту цитирую, хотя, допускаю, могут быть неточности. Но не в этом дело, а в том, что революционер становится народным деятелем. И разве плохая, Иван Николаевич, была у нас задача? Выявить комплекс черт, нравственных принципов, которые проявляются в революционере в критические моменты истории. Причем, согласитесь, разные ситуации диктуют различное поведение. На первый план выдвигаются то одни, то другие моральные стороны личности. Возьмем период после поражения. Тут — писаревская идея: самообразование. Что это такое? Это тоже форма революционной преобразовательской работы. Самовоспитание! Понятно — лишь то, которое за пределами полицейского указующего перста. Простите… я не хочу вас обидеть. Вы-то все это понимаете лучше меня, конечно. Наша, журналистов, задача: показать, что в условиях реакции самообразование становится подвигом, а все остальное — подсобным делом. Разве это не актуально? А Чаадаев? Казалось бы, опустились руки, перерезаны вены. И вдруг бурлаки, типа Станкевича, начинают тянуть корабль по пескам. Вот революционная работа! Неслучайно кружок Станкевича перерастает в кружок петрашевцев. Но нарастает революционное движение — и самообразование в этой ситуации становится всего лишь либеральной идеей, противопоставляемой революционной деятельности.