Князь тумана - Мартин Мозебах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно эту статью, сопроводив ее восторженными поздравлениями, передала по радиотелеграфу на "Гельголанд" госпожа Ганхауз, лучшая и внимательнейшая читательница газет во всем Западном полушарии. "Поздравляю с потрясающим успехом! В немецкой прессе переполох! Начинается дискуссия о Медвежьем острове. Веду переговоры с представителями влиятельных кругов. Ожидаю вашего скорейшего возвращения! Борьба за остров Медвежий развернулась на территории Германии! С сердечным приветом, искренне ваша г-жа Ганхауз". Текст радиограммы поступил на "Гельголанд" в виде попискиваний, словно это было сообщение летучей мыши, пока радист не записал его аккуратным писарским почерком. Когда он занимался транскрибированием, за плечом его возникла какая-то тень. На мостик неожиданно заявился капитан Рюдигер. Мучившее его беспокойство требовало разрешения в действиях.
— Ха! Король Теодор из дома Лернеров! Честь имею, король Теодор! Почему не я, не король Гуго? Нет, не случайно его зовут королем Теодором! В Европе есть только один король Теодор — лжекороль Теодор Корсиканский. Немецкий авантюрист! — Рюдигер ткнул указующим перстом в сторону Лернера. — Немецкий авантюрист на службе Англии! Ну, король Теодор, что там поделывает твой кузен Альбион? Не для того ли ты обманывал честных немцев, чтобы вести на острове Медвежьем игру в пользу Англии? Теперь мне все ясно — быстрое появление русских, пособников Англии, ее прислужников с незапамятных времен…
Речь его была сбивчивой и неясной, от негодования он окончательно лишился рассудка. Вытянув руки, он двинулся на Лернера. Лернер вскочил и забегал от капитана вокруг стола. Рюдигер за ним. Попадали стулья. Лернер выскочил в дверь. Капитан бросился следом, споткнулся о высокий порог и свалился с крутого, обитого железом трапа в глубь трюма. Двадцать четыре раза острые железные углы стукнули его по голому, до странности нежному затылку. От которого по счету удара он скончался, не смог установить даже врач в Тромсё.
12. Рождение титула
Редактор "Кассельской ежедневной газеты" Крузенштерн редко писал сам, он, главным образом, занимался редактированием и придумыванием заголовков. Его отношения с журналистикой складывались не самым счастливым образом. Журналистика была его хлебом, поэтому ему поневоле приходилось соприкасаться с этой сферой. Сидя в бочке, вымазанной изнутри дегтем, нельзя не запачкаться. Как ни сторонись, но, уберегшись спереди, непременно заляпаешь спину. Так случилось и с Крузенштерном в его стараниях сохранить внутреннюю независимость, не запятнав душу журналистской грязью. Он постоянно повторял, что он родом вовсе не из Касселя, о чем всегда говорил таким обиженным тоном, словно его унижала сама мысль о том, что жители этого вполне цивилизованного и культурного столичного города могли бы счесть его за своего земляка, и словно судьба, забросив его в Кассель, нанесла ему тем самым горькую обиду, из которой проистекали все страдания, выпавшие на его долю в этой жизни. Сколько лет ему было — тридцать, или сорок, или все сорок шесть, — трудно было определить, глядя на эту желтоватую кожу и черные как смоль, гладкие волосы. Иногда его глазки казались двумя засохшими изюминками, иногда блестели из щелочек, как у мышонка. Отличался ли Крузенштерн самовлюбленностью? Да, но только в известных пределах: черный костюм был ему тесноват и почему-то наводил на мысль о печных трубах, как трижды перелицованное, потертое пальтецо деревенского жителя. У его черного галстука был клееный узел, к тому же на нем красовалось белое пятнышко, но Крузенштерна это не волновало. Зато бородка пользовалась пристальным вниманием своего хозяина, он следил за ней и тщательно обрабатывал фиксатуаром, ножничками и пинцетиком, и хотя после такого ухода никто не замечал в ней никаких изменений, для Крузенштерна была видна разница. С этой бородкой, не скрывавшей болезненного, моложавого и все же несвежего лица, он мог смело взглянуть в глаза безжалостному окружающему миру. Руки у него были изящной формы, хотя всегда — особенно это касалось ногтей — немного нечисты, и это его постоянно мучило. Он мыл руки, но грязь так и липла к ним, хотя ему и не приходилось укладывать руками угольные брикеты в подвале. Поэтому он, можно сказать, совершал ошибку, подчеркнуто украшая указательный палец на правой руке перстнем с желтоватым агатом; величиной этот перстень походил на епископский, а впрочем, как знать, может, и в самом деле это был епископский перстень. Этим перстнем Крузенштерн пометил себя: как кольцуют птиц на орнитологической станции. Эта отметина служила зримым доказательством того, что ее обладатель залетел из дальних краев к недостойным мирянам кассельской юдоли, где никто не умел разглядеть его инакость и возвышенную сущность.
"Почитатель Оскара Уайльда и Метерлинка", — говорили в редакции с насмешливым оттенком, когда заходила речь о Крузенштерне. Никто не мог его ни в чем упрекнуть. Жизнь Крузенштерна была прозрачна как стекло, должностные обязанности он исполнял безрадостно, но чрезвычайно добросовестно, ну а то, что он не ходил с сослуживцами выпивать, так это уж дело сугубо добровольное. Впрочем, они были слишком мало начитаны, чтобы оценить его по достоинству. Крузенштерн ничего не имел против Оскара Уайльда и Метерлинка, держал их дома в издании "Blatter fur die Kunst", поскольку ни в каком другом они и не печатались. Его интересовал весь круг авторов, выходивших в этом издательстве, и в этом пункте Крузенштерн, живший в меблированных комнатах и не имевший ни одной личной вещицы, стал заправским коллекционером.
Подобно тому как на крылышках какой-нибудь редкой черной птицы светится иногда несколько цветных перышек, господа Уайльд и Метерлинк сверкали на периферии издательства ярким украшением вокруг центральной фигуры, составлявшей его гордость. В Мюнхене Крузенштерн один раз видел издалека этого великого человека: знаменитость появилась, облаченная, как священнослужитель, во все черное, с застегнутым до горла жилетом, над которым сидела угловатая ацтекская голова, увенчанная гётеанской шевелюрой; внезапно эта голова повернулась быстрым птичьим движением в сторону Крузенштерна и с выражением рассеянного неудовольствия обратила свой взгляд на него, а может быть, на его соседа, а может быть, просто посмотрела в пространство, никого не замечая. С этого дня Крузенштерн никогда не выходил из дому без томика любимого поэта. Эти стихи сопровождали его повсюду — не только во время одиноких прогулок в парке Вильгельмсгёе, но и в редакции. Поэт выбрал для издания своих стихотворений типографию, исповедовавшую пуристические принципы, но отличавшуюся в то же время плохой печатью. Когда Крузенштерн раскрывал книжку, стихи словно бы вылетали ему навстречу, чтобы клеймом лечь на его лоб. Заклейменность стихами почитаемого поэта вызывала у него особенное чувство, только ради этого ощущения он еще продолжал открывать его книжку: перечитывать стихи ему давно уже не требовалось, так как он помнил наизусть все от корки до корки.
Вот контраст, которым была отмечена жизнь Крузенштерна, и приходилось как-то с этим справляться. Перед ним лежали "Песни мечты и смерти"[12], исполненные темного, тяжкого упрека, а он в это время должен был редактировать какое-нибудь сообщение, где отражалась, как в зеркале, вся подлость нынешней эпохи, в которой повсюду "с лицом менялы лизоблюд на троне вновь торжествует и мошной бряцает". В торгашески деловитом либеральном государстве Гогенцоллернов можно было встретить все, что так ненавидел любимый поэт Крузенштерна. Сейчас эти недалекие головы назвали конквистадором молодчика, который наложил лапу на голый остров в Ледовитом океане. Неужели никто не помнит, что значит "конквистадор"? Это насильник, изгой, нечувствительный к страданию, одержимый безумной отвагой фанатик! Эти отчаянные одиночки, с боями прошедшие гигантский континент, без связи с родиной, без обоза в тылу, окруженные неведомым миром, словно очутились не в Андах, а на Луне, подгоняемые вперед огромной, чудовищной алчностью. Чего они так алкали? Денег? Нет, как раз не денег, а золота. Ведь золото и деньги — это принципиально разные вещи! В конечном счете золото ценность не материальная. В жалкой Испании, откуда отправились на подвиг эти герои, такое количество денег не на что было даже потратить. Там не было эквивалентных богатств. С экономической точки зрения это золото означало для Испании катастрофу. Золото ввергло Испанию в нищету. Золото конквистадоров было мечтой, великой поэтической — да, именно поэтической — фантазией! Золото было чистой поэзией, и если за поэзию проливались потоки крови, это можно сколько угодно осуждать, оплакивать, даже проклинать, но никак нельзя назвать банальным. В том, что предприняли конквистадоры, не было ни капли коммерции, у них не было и в помине современного экономического подхода, а только своего рода безумие, которое у таких гениев, каких немало можно встретить среди этих завоевателей, переходило в способность творить монументальные исторические дела, пирамиды духа, не менее величественные, чем — увы, разграбленные — пирамиды древних индейцев.