Приключения сомнамбулы. Том 2 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чья бы корова мычала, – очаровательно осклабился Ойсман, злобно полыхнув дегтярными глазками.
– В нашей программе не принято сталкивать гостей лбами, однако право на свободу мнений, высказываемых обеими сторонами, для нас священно, итак… итак, я повторяю, объективность соблюдена! – Белогриб прервал перепалку, – Валерий Соломонович, позвольте теперь вопросы, как вы выразились, по вашей кафедре, хотелось бы получить что-то вроде филологической экспертизы тех сомнительных, и впрямь, отдающих мистикой аудио-визуальных свидетельств на мутных плёнках, которыми нас так озадачил пытливый Мухаммедханов. В самом деле, если поведение и речь предполагаемого Набокова ещё могут вызвать доверие, ибо совпадают с образом отчуждённого гения, с богатствами его словаря, высокомерием жестов, то Манновские говорения, исключая пространнейшие цитаты из себя-любимого… как объяснить наивность, вялость, чуть ли не бесхребетность?
– Вы сказали – исключая цитаты – и по сути сами ответили на свой вопрос. Мы знаем Набокова-автора, а каков человек… не понять даже из писем и мемуаров, он, замкнутый, презиравший публичность, – тотальный автор, подчинивший авторству и личную жизнь, для него и сон, который он описывал жене за завтраком, оставался черновиком.
Экраны справа и слева расхохотались.
– Я спрашивал о Манне… почему, кстати, он такой многословный?
– Манн полагал обстоятельность условием занимательности. Такую установку, конечно, трудно принять теперь, когда литературную моду диктует «экшн», а бытовую – скоротечная языковая корявость, слэнг, словарь людоедки…
– Попрошу короче, чётче и проще, мы не на научном симпозиуме и не в интеллектуальном клубе, э-э-э, у нас коммерческий канал, мы учимся на печальных ошибках коллег, заигравшихся с кучкой высоколобых зрителей, мы и сейчас, беседуя с вами, следим за рейтингом… по хохотавшим экранам бежала строка: мужчины с нарушениями эрекции, позвоните по телефону…
Камера заинтересовалась фоновым холодным оружием.
Однако Валерка опять разгонялся с мальчишеской своей прытью: Манн – иной, иной, в публичность, как и в художественные тексты, он охотно транслировал собственное величие. Но под конец жизни, в итоговом романе, Манн с самоубийственной и одновременно подкупающей откровенностью смоделировал двойственность своей личности, он ведь расщеплялся надвое, на великого художника, хищно-прозорливого, обладавшего формальной дьявольской изощрённостью, и – чувствительного, восторженно-наивного в своей благонамеренности, недалёкого бюргера, от лица которого велось повествование и над которым сам Манн на страницах «Доктора Фаустуса» добродушно посмеивался; вот и удивления – написал-то сложные интеллектуальные романы один, ехал по Невскому другой… он хотел, переходя из образа в образ…
– Помилуйте, нам сейчас не до тонкостей духовных соблазнов!
– Таким образом… таким образом, хотя раньше, работая над «Романом как тайна», я до этого не додумался, напрашивается вполне правдоподобное и отнюдь не мистическое объяснение мутных плёнок, всех неожиданностей погони за подозрительной машиной по Невскому. Это была просто-напросто погоня за тайной, которая, сколь обманчиво ни приближайся к ней, останется неразгаданной; погоня за тайной, зарядившей и непрестанно подзаряжающей художественную фантазию…
– «Роман как тайна» покорил меня напором идей, – не давал договорить Белогриб, – но вашей фундаментальной монографии, оригинальному методу художественных разысканий и интерпретаций мы намерены посвятить специальную передачу.
– В конце концов, всполохи художественных образов, сны, грёзы и содержат в себе творящую, таинственную энергию, – не мог остановиться Бухтин, – разве словоохотливый Манн своим подробнейшим «Романом одного романа» приблизил нас к раскрытию тайны «Доктора Фаустуса»? Ничуть! Большой Роман принципиально неисчерпаем, в нём – много романов…
Невидимый клинок рассёк Валерку наискосок, покачнувшись, исчезла кирха.
задний ход– Спасибо! – к ужасу Соснина, прилипшего к экрану и возжелавшего прояснений, пресёк филологическую аналитику Белогриб, его как-будто перестал интересовать поиск ответа на главный вопрос программы, вопрос, из-за которого сыр-бор разгорелся, – уходит спутник, а у нас остались другие вопросы, итак, – Валерка послушно сросся из двух неравных половинок, кирха привычно воткнулась в небо… Wunderbar! – донеслось из мюнхенской студии.
– Итак, теперь мы всё же вернёмся к цифрам или точнее – к числам. Белогриб прямо посмотрел в объектив. – Были ли вы, Валерий Соломонович, в тот далёкий день, 2 июля 1977 года, в «Европейской» гостинице?
– Был!
– Отвечаете так уверенно?
– Я там ежедневно кофе с коньяком попивал!
– Не будем углубляться в меню преследуемого по пятам диссидента, – строго вёл допрос Белогриб, – но почему же вы запомнили именно тот день, именно то число? Не потому ли, что в тот день умер Владимир Владимирович…
Если ты не мент, возьмут и тебя… – пел помолодевший и похудевший Гребенщиков.
– Нет, об этом печальном событии я узнал позже. Всё прозаичнее – именно в тот день меня арестовали.
из ряда вон– Ещё одно совпадение! – разыгрывая удивление, всплеснул ладонями Белогриб, – расскажите-ка поподробнее о своём аресте, история обрастает до сих пор небылицами, тем более, что на слуху осталось громкое судебное дело Бродского, ваше почти забыто, вы так поспешно эмигрировали после освобождения…
– Моцарт отечество не выбирает, – с усмешкой повёл плечами Ойсман.
– Ну-у-у, – Валерка оставил без внимания реплику Ойсмана, – ну-у, после «Европейской» я заглянул в «Сайгон», Тропов с Рубиным, помню, из-за стекла поманили вместе победокурить… ладно, меню опустим, в метро, в вестибюле «Владимирской», куда я после «Сайгона» зачем-то, будто повела судьба, сунулся, меня дружинники скрутили у турникетов, мол, выпившим вход запрещён, хотя я…
– За столь мизерную провинность – под суд, в ссылку на Колыму?
– Это послужило зацепкой, моим вечным преследователем ещё со школьных лет вымечтанной; старый олух за мною всю свою бессознательную жизнь гонялся и вдруг – натуральнейшая удача! В милицейском пикете мне в карман подсыпали щепотку марихуаны, которой я не нюхивал сроду, затем развили оперативный успех, ко мне домой, к Пяти углам, заявились, в книгах порылись, нашли, как по заказу, порошковое зелье позабористее, чуть ли не героин, короче, подвели под статью. За тунеядство неудобно стало после Хельсинкского акта сажать, уголовный повод искали.
– Времена не выбирают, – вздохнул, развёл короткие ручки Ойсман.
– Точно, – захохотал Валерка, – златыми бы устами Саула Ефимыча, а с ним мы сроднились на манер доброго палача и сквалыжной изворотливой жертвы, мёд пить: времена бывали похуже! Моё-то скучное дельце шилось существом вполне бездарным, не злобным, предпенсионно-вегетарианским. А вот отцу моему, когда в тех же кабинетах допрашивали, досталось. За кругленькую сумму я недавно в коммерческом музеефицированном архиве Отдела Культуры, – выразительно глянул на Ойсмана, – в том секторе архива, что за двумя постами вооружённой охраны и бронированными дверями – пролистал совсекретную папку, чудом не уничтоженную, хотя в дни провала августовского путча Большой Дом торопливо заметал самые значимые следы…
– Ваши подпольные статьи тоже не уничтожены, милости просим, если надумаете собрание сочинений издать, – улыбнулся Ойсман, хотя улыбка получилась колючей, – при всей значимости ваших статей их нет нужды хранить за постами автоматчиков и бронированными дверями.
– Отцом, – не пожелал опускаться до ответного укола Бухтин, – занималась стальная парочка следователей. Некто Фильшин, дослужившийся потом, когда в «деле врачей» поусердствовал, до расстрела, нагнетал политические обвинения, а напарник-Литьев, судя по вопросам его, невежда редкой дремучести, тоже, как удалось узнать, плохо кончивший, с притворной доброжелательностью пытался выудить из отца объяснения заведомо непонятной ему, но в силу самой этой непонятности опасной, враждебной, антинародной сути отцовских идей, пытался залезать в научные дебри… – И почему евреи такие все шибко умные? Каждый корчит из себя царя Соломона, – забалагурил во внезапной мёртвой тишине, занимая очередь в уборную, Литьев; он в те дни допрашивал Соломона Борисовича! Вновь прорезался голос Бухтина. – Будучи в молодом соку, играя в злого и доброго следователей, они напару отца по-стахановски мучили и замучили.
покаяниеОйсман вздохнул.
Белогриб перехватил инициативу– Спасибо, спасибо за полную драматизма исповедь, в ней так неожиданно сомкнулись судьбы… Да, мы пережили глухие страшные годы, но покаяние не отменяет… и даже наше трудное время, точнее – смута, в которую вверг великую многострадальную страну правящий преступный режим, – это наша история, мы обязаны знать её, помнить, чтобы никогда и никому… никогда…