Волчья ягода - Элеонора Гильм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Зоя, ты слаще нас живешь, – ласково ответила за Таисию Прасковья. Она раздобрела, и большие прежде глаза потерялись среди мясистых щек.
– Без мужа, да с дочкой, да с приемышем окаянным. Вот сладость-то. Ты, Прасковья, не выдумывай!
Всегда, когда Зоя упоминала о Неждане, голос ее становился холодным, словно лед Усолки. После смерти Игната выгнать мальца она не посмела, побоялась, что люди осудят за безжалостный нрав.
– Милосердие твое неистощимо, Зоенька. И приемыша взяла, и работника молодого приютила, – Прасковья наслаждалась замешательством Зои.
Упругие щеки той покраснели, глаза бегали, будто уличили ее в татьбе. Зоя чесала пяток льна железной щеткой с таким рвением, что зубья пропороли ладонь. Она вскрикнула и приложила руку ко рту, слизнула капли крови, обильно выступившие на белой коже.
– Все мы про Кольку знаем, – поддакнула Таисия. – Инородец, пермяк, зато крещеный. – Она подбрасывала пухлощекую дочку, и вся полна была бескрайней материнской нежностью. – Гули, гули, за Филенькой гуси прилетели-и-и.
– Мне одной где управиться? Дом, козленок, куры да гуси – руки отваливаются, – оправдывалась Зоя.
– Ты откуда, мать, взяла-то работника свово? – ехидила Прасковья.
– Так на мельницу ездила, в Боровое, а он там христарадничал. В обносках, голодный. Я и пожалела.
– Выгнали его свои, видать, – проскрипела Фекла. – Неруси, слово Божье не ведают. Хоть и крещеные, а все ж не то, злые. А Зойка наша добрая, словно апостол. – После смерти младшего сына, Кузьки, она утихомирилась. Но здесь не удержала колкое словцо.
– Он по-нашему говорит так, что одно слово из дюжины поймешь. Я и не слушаю, – ответила Зоя.
– Нашли друг друга. Видно, судьба, – утешила Аксинья. Как удержаться, не подцепить пустобрехую бабу, мало ли крови ей вдова Игната попортила.
Зоя кинула на Аксинью злой взгляд. Чем теперь она лучше проклятой знахарки-грешницы? С мужиком живет под одной крышей. Работник, пермяк, а в штанах ходит, значит, непотребство. И не заткнешь бабам рот, не накинешь колючий платок.
– А что за мужик видный к тебе зачастил, Аксинья? – Зоя искусно перевела разговор. – Да не один, кажись. Двое али трое приходили! Куда тебе столько?
Все бабы уставились на Аксинью. Даже щетки замерли, ожидая ее ответа. Аксинья помянула недобрым словом Зойку. Как усмотрела, любопытная сорока?
– Каждая была у меня да снадобья просила. – Аксинья знала, что слова ее озлобят баб, но вырывались они, пропитанные горечью, помимо воли.
– А я вот что тебе скажу, Аксинья! К тебе пусть ходят мужики, хоть по одному, хоть сразу десяток. Лукашу мою подальше держи от курощупов всяких, – голос Прасковьи звенел молотом по наковальне.
– Мамушка! Не было худого! – Лицо Лукаши пошло красными пятнами.
– Что мамушка? Люди все заметят, все расскажут. Провожал тебя от Аксиньиной избы охальник неизвестного роду-племени. А мне не сказала ничего, бесстыжая душа.
Лукерья умоляюще посмотрела на Аксинью: нашла мать время для выяснений. Нарочно ведь на людях, чтобы все выведать. На женских посиделках вся правда выплывет, вылезет, словно порченая ягода, всплывет в бадье с водой.
– Известного роду, – Аксинья подняла голову.
– Скажи, кто таков. Что за гусь выискался?
– Голуба, с Соли Вычегодской. Слуга доброго хозяина, мужик он хороший, не дуралей. Тебе, Прасковья, не кричать на дочь надо, а молиться, чтобы сватов послал.
– Сватов! Знаем мы таких, твердозадых: девке задурит голову – и пропадет.
– Матушка, не было дурного дела! Проводил меня, и все. Я по лесу ходить боюсь.
– Рассказывай мне сказки, леса она боится! Засиделась ты у меня, ищешь, кто бы почесал… – Прасковья не сдерживала срамных выражений. – Чтоб с ним я тебя больше не видела!
Все замолчали.
Привычные персты сноровисто справлялись с нелегким делом: уложить на дощечку пяток льна, продрать его крупной щетью. Руки от монотонной работы быстро уставали, а конца и края охапкам не видно. От первого очеса выходил лен дурного качества, в самый раз плести веревки и жгуты. Мягкая щетка из конского хвоста прибирала волокна помягче, такой лен шел на юбки, сарафаны, душегреи, мужские армяки. Самый нежный, словно детский волос, лен приберегали для нательной одежи, праздничных нарядов.
– А мы лен трепали,
Мы трепали, приговаривали,
Лен удайся, добрый ленок,
К девке приходи паренек…
А мы лен чесали,
Мы чесали, приговаривали,
Лен удайся, белый ленок,
К девке сватайся паренек.
Аксинья вздрогнула. Высокий, грудной, манящий голос заполнил овин, заворожил баб, всколыхнул ее память. Только Ульяна, веселый Рыжик, могла петь протяжно, с яростью, тревожить душу самыми обычными словами, знакомыми сызмальства, уносить куда-то далеко, за тридевять земель, в ту жизнь, где распускаются райские цветы и поют неведомые птицы.
– Ох, Нюрка, в мать пошла, – хвалили бабы, а дочь Ульяны довольно улыбалась.
– Помню голос Ульянкин, ангельский, – пригорюнилась Фекла. – Жалко ее, совсем молодой в землю ушла.
– Она добрая девка, видная. Невеста выросла – всем на загляденье, – ласкала словами Таисия. – Нюрка, возьми Филеньку, в люльку уложи, пусть поспит.
– Невеста без места, – огрызнулась Рыжая Нюра.
Она подошла к невестке, забрала уснувшую Фильку, выдрав ее из рук, словно куклу. Таисина дочка проснулась и возмущенно заорала. Выпростала ручонки из холщового одеяльца, словно просила о помощи. Нюра трясла ее, успокаивала, но лишь тревожила дитя, и Филька, Фелицита, продолжала верещать.
Таисия хвалила золовку, называла доброй невестой, да не ведала, что полыхал в Рыжей Нюрке страх, и оттого не могла она совладать с собой и своим крутым нравом, исходила ядом на родичей и весь белый свет.
– Дай доченьку, Филеньку мою, – без малейшего укора в голосе попросила Таисия, и Аксинья подивилась ее спокойствию. Ни слова упрека, ни оплеухи, ни укоризны в голосе – Таисия казалась воплощением благости и спокойствия, но, приглядевшись, всякий бы увидел, что глаза ее полны обиды.
Нюра вернула матери крикливое дитя и вышла из овина, словно убегала от своры собак.
– Найдет она своего сокола, – сказала Аксинья, когда дверь за Рыжей Нюрой закрылась.
– Она найдет, молодая да пригожая… Ты, Аксинька, соколов своих отпустила. Разлетелись от тебя далече, – вернула укол Зоя. – И не воротятся они к тебе! Не воротятся. Что нашли в тебе Гришка-кузнец да Семен? И тот, городской купец, Строганов. Приворожила – да ведовство слабое оказалось.
– Ты, Зойка, не нападай на Аксиньку! Мне работник в семье не помешает. Кольку-пермяка к себе переманю, а он побежит вприпрыжку. Больно ты вредная, – засмеялась Прасковья. – Как с тобой дневать и ночевать, ума не приложу.
До самых сумерек они не расходились. Пели, перемывали кости всем подряд, дразнили Зою, жаловались и надеялись на лучшее. Бабы ничего не прощали, зла