Хлебушко-батюшка - Александр Александрович Игошев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сознаюсь, это решил я сам. Михаил Ионович дважды говорил со мной о вас, но об этом разговора не было.
— Вот видите. — Вера Александровна оценила его откровенность, смягчилась; на ее строгом лице тише и женственней заблестели глаза. — И давайте договоримся: с этого дня вы перестаете заботиться обо мне. Не люблю жалости, — прибавила она.
Отвернулась, собралась уходить.
— Погодите, Вера Александровна.
— Что еще? — Ее голос опять построжал.
— Не сердитесь на меня, — попросил он. — Я хотел как лучше.
Она чуть приметно улыбнулась, уголки губ у нее дрогнули, из глаз брызнули веселые искорки.
— В таком случае, вы меня тоже извините. Не сдержалась, говорила с вами резко.
Вера Александровна ушла. Николай Иванович проводил ее долгим взглядом. Когда она сбежала с крыльца, встал у окна и глядел, как замелькало на дорожке ее цветастое платье. Что-то сильное и властное сжало ему сердце, заставило его биться сильней.
В дверь заглянула секретарша.
— Николай Иванович, к вам.
Он с неохотой отошел от окна, поправил воротник пиджака, пригладил волосы.
— Просите. — И тут же лицо его просияло: за спиной секретарши он увидел Парфена Сидоровича. — Входи, входи. Я давно тебя жду. Ну, здравствуй.
Парфен Сидорович крепко пожал ему руку.
— Зачем это ты меня обидел? — продолжал Николай Иванович.
— Я? Чем же? — удивился Богатырев.
— Не позвонил. Я бы прислал за тобой машину.
— Ты знаешь, я так соскучился по нашей природе, что решил пройтись пешком. Пеший-то я больше увидел.
— Ты был на участках?
— Каюсь, не утерпел.
— Ну и что же ты увидел? — выжидательно улыбнулся Николай Иванович.
— Богатства нашего русского луга. Но ты погоди, не улыбайся, — остановил Богатырев Николая Ивановича. — Я не одни приятные слова говорить тебе буду. Есть у меня и сольца на твои раны.
— Ну, соль — это еще куда ни шло, — весело проговорил Николай Иванович. — Соль, она полезна для организма. Так что сыпь, не стесняйся. Кто, как не ты, скажет правду мне в глаза.
— Правда-то тебе понравится ли? — Богатырев прощупал его взглядом, решился: — Опытов ты поставил много, размахнулся, как в институте, не пожалел ни земли, ни людей, ни средств, но нет в твоих опытах знаешь чего?
— Чего? — на губах Николая Ивановича застыло выжидание.
— Центральной, главной, определяющей идеи.
— Как это нет? — воскликнул Николай Иванович. — Каждый опыт не говорит, прямо кричит о ней: селу нужно научное травосеяние! Неужели этого ты не услышал?
— Этот крик-то я услышал, но ответа на него не получил. Обидно, да что поделаешь, нет пока в поле ответа. Сразу видно, что все делалось наспех, хватали что подвернется под руку. Спешка к добру никогда не приводила. Вот ты скажи, что в научном травосеянии сейчас главное? Удобрения? Селекция? Районирование трав? Или, может, целый комплекс каких-то мероприятий? Допустим, что так. Но и в комплексе что-то должно быть главным, определяющим. Но что? Ты можешь мне назвать? Ага, молчишь. То-то, брат. Видишь, пока мой вопрос и крыть тебе нечем…
— Главное — специализация станции на травах, — пробурчал, перебивая, Николай Иванович.
— Хорошо, скажем, она разрешена. Что ты будешь делать дальше? Все то же? Среди заложенных тобою опытов нет ни одного, равного по значению опытам Аверьянова.
— А клевер Чухонцева?
— Его-то я и не заприметил.
— Дай срок, он себя покажет.
— Что ж, осталось недолго, подождем.
— Чего ты боишься? — повысил голос Николай Иванович. — Ответственности? Так я ее целиком беру на себя. Проведем общее собрание, заслушаем отчеты наших «кормовиков». Тогда многое прояснится.
— С чем ты придешь на это собрание?
— Я подготовлю доклад о специализации. Очень тебя прошу: поддержи меня! Дело это новое. Я понимаю, не все у нас гладко. Возможны издержки, не исключены ошибки. Но дело-то начато, не останавливаться же на полдороге.
Николай Иванович полагал: из нынешних опытов, как из зародышей, разовьются новые направления; только бы разрешили специализацию…
— Мы с тобой поработаем. Выведем научное травосеяние на широкую дорогу!
Богатырев был человеком увлекающимся: он не мог остаться равнодушным к тому, к чему так горячо призывал его Лубенцов. Но то, что он увидел на участках, так живо стояло перед глазами, что Парфен Сидорович не удержался, в сомнении покачал головой.
4
Темнота над станцией густела, наливалась не только оттого, что надвигалась ночь, но и оттого, что с запада шла, покрывала собой все видимое пространство неба огромная туча. Она плыла молча, без ветра, грозная своей молчаливостью. Лишь когда ее закрайки достигли станции, поднялся бешено ветер и остервенело погнал по дорогам пыль. Где-то сбоку, далеко над лесом, осветился синим светом край неба; минуту спустя оттуда докатился гром. Затем полыхнуло ближе. Огненное дерево с коротким стволом и ветвисто изломанной кроной распороло тучу, с треском сломалось и ухнуло куда-то за горизонт. Воздух прошили первые крупные капли дождя. С каждым новым ударом дождь усиливался, и наконец, словно там, наверху, открыли шлюзы, — хлынул поток и полился на крыши, на поля, на луга и на дороги.
Грозовая ночь… Целую неделю копилось в воздухе электричество, и теперь молнии распарывали небо, будто с треском рвали там, в вышине, полосовое железо. В такую ночь в деревне ржут беспокойно лошади, прячется все живое, и человек с замиранием сердца ждет новых вспышек фосфорически-яркого света, новых раскатов грома, зажмуривается — подсознательный страх далекого предка бродит у него в крови.
В доме Аверьянова никто не спал. Павел Лукич ходил по кабинету, останавливался возле окон. Люстру он не зажигал. Слабый ночничок горел возле кровати. В кабинете почти темно. Вспышки грозы освещали темные стекла окон, струи дождя на них, черные крестовины рам. В такие моменты Павел Лукич видел луг, поле, лес… Низко, казалось, над самой крышей, треснул гром. Почудилось, что с крыши посыпались осколки и его ударило по голове. Оглушенный, он присел на кровать и долго сидел, не пытаясь подняться.
В кухне Лукерья крестилась при каждой вспышке и, горбясь, ожидая удара, приговаривала:
— Господи, помилуй, господи, помилуй.
Проходила минута, и опять слышалось, на этот раз с прибавлением:
— Господи, спаси и помилуй.
Виктор лежал у себя в комнате, подложив руки под разгоряченную голову. В душе у него сладко замирало ожидание. Гроза наэлектризовала его. Он с непонятным волнением встречал то синие, то ослепительно белые вспышки света; и казалось странным, что он их предчувствовал, и широко и удивленно открывал каждый раз глаза; ослепленный, в короткий миг видел фантастические картины, которые сменялись глухим черным фоном.
К утру гроза стала утихать. Всплески света за окнами становились слабей, барабанный шум дождя сменился редкими перестуками капель. Виктор уснул.