Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И чрезвычайные тревоги внушал Фрицу какой-то странный паралич власти. Задачи и прямые приказы бешеного адмирала и его разношерстного правительства не ставились местными администраторами решительно ни во что. Они грабили население, спекулировали, брали взятки, пьянствовали, развратничали, расстреливали и вешали без удержа, и единственным результатом их патриотической деятельности были бесчисленные и жестокие восстания крестьян, которые били наступавшую армию по тылам, расстраивали всю жизнь и все красноречивее и красноречивее свидетельствовали о том, что база дела — гнилая, что никакого толка из всего этого озлобленного кровопролития определенно не будет. Виноватые в гибели России были под носом — вот эти самые самодуры, взяточники, воры, пьяницы, развратники, палаши, — но адмирал точно не видел ничего этого и искал виновников в Нью-Йорке, и тысячи и тысячи людей гибли за дело явно безнадежное…
Фриц участвовал в смелом налете чехов на Казань — ему так хотелось пробиться поскорее к Варе, — но когда красные снова отбили Казань у колчаковцев, он в отчаянии не отступил вместе со своими на восток, а превратился в немца мастерового и остался в городе. Там познакомился он с бежавшим из Окшинска Евгением Ивановичем. Узнав, что новый знакомый его окшинец, он первым делом спросил о судьбе Зориных.
— Зорины? — переспросил Евгений Иванович. — Был у нас один Зорин, совсем молоденький, но необычайно жестокий мальчишка… Сперва он газету мою экспроприировал, а потом стал свирепствовать в чрезвычайке…
— Шрам на виске?
— Шрам на виске…
— Митя, студент?
— Как его звали и кто он, не знаю. Но со шрамом от пули на виске.
— Значит, он… — задумчиво проговорил Фриц. — Но как же он даже при всем своем озлоблении попал в эту компанию, я не постигаю… А как его мать и сестра? — после небольшого молчания с вдруг забившимся сердцем тихо спросил он.
— О них ничего не знаю…
Везти семью сюда, где на новоселье красные смерчи революции гуляли вовсю, не было никакого смысла. Торопиться за Колчаком в Сибирь, судя по безнадежным рассказам Фрица и чехов, тоже как будто было незачем, возвращаться домой самому было немыслимо. Сперва чехи мужественно боролись с Красной армией{200}, а потом, ближе познакомившись с глубоким духовным и хозяйственным развалом белых, совсем к борьбе охладели. А с юга, с Кубани, шли глухие и, как всегда, преувеличенные слухи об успехах там белых. И вот оба они — они очень сошлись под гул большевистских пушек с Волги — после головоломного и утомительного путешествия по Волге попали в Царицын, а оттуда и на Северный Кавказ. Евгений Иванович тотчас же поехал послушать новую жизнь в Екатеринодар, а Фриц снова поступил в ряды белых…
И вот теперь он сидел в густых зарослях терновника, то наблюдая за едва заметным движением залегших по кустам матросов, то невольно впадая в забытье: последние две ночи были тревожны, и спать почти не пришлось. Был зимний ведренный день, и на пригреве было тепло.
И вдруг где-то справа совсем близко стукнул выстрел. Фриц встрепенулся и посмотрел из-за прикрытия вперед. У красных по кустам было заметно движение. Справа раздался еще выстрел и еще. И вдруг там, из кустов, высыпали цепи. Фриц направил туда своего Цейса{201} — он снял его с убитого комиссара только три дня назад — и ахнул: матросы шли в наступление, сняв с себя не только бушлаты, но и рубашки, и на обнаженной груди их резко выделялись широкие красные ленты-перевязи чрез плечо! Вчера офицеры-добровольцы ходили на них в атаку и, как всегда, шли во весь рост, не ложась, не спеша, не пользуясь никаким прикрытием, — это было ответом. По перелеску зачахали выстрелы, но цепи матросов не дрогнули: во весь рост открытой грудью они без единого выстрела шли на смертельного врага. Это было так внушительно, так прекрасно, так мужественно, что было жаль стрелять. Но выстрелы по опушке все усиливались. В бинокль было видно, как чертили и пылили пули по сухой земле, чуть припорошенной снегом, как падали люди, но цепи все шли и шли, прекрасные в своем безграничном мужестве, в своей ненависти, в своем презрении к страданиям и смерти. И вдруг бинокль вздрогнул: да неужели же это Митя?! Да, он… И сдерживая невольную дрожь в руках, Фриц, не отрываясь, смотрел на Митю, который, весь бледный, с горящими глазами, так же, как и все, до пояса обнаженный, шел в передовой цепи, вдохновленный своей безграничной ненавистью… И вдруг он споткнулся, закачался и, выронив винтовку, упал. Его сосед справа — это был матросик Киря, по-прежнему пылавший революционным воодушевлением и ничего, кроме своей прекрасной мечты, в революции не желавший видеть, — бросился было к нему, но Митя справился и, подняв сам винтовку, снова с видимым усилием пошел, вдохновленный, вперед…
Был уже недалек тот момент, когда цепи должны были броситься в атаку, но этот момент так и не пришел: ловко скрытые на соседних ветряках пулеметы добровольцев вдруг начали поливать свинцовым дождем матросов вдоль по рядам. Все закружилось в последней пляске смерти. И не выдержав, с громким ура, винтовки наперевес, офицеры бросились на погибающего врага. Уцелевшие матросы отстреливались до последней возможности, отбивались штыками и прикладами, а среди уже валявшихся по полю раненых застучали револьверные выстрелы: то раненые сами добивали себя…
Стрельба затихла. Фриц бросился к валявшемуся на снегу Мите. Тот поднял на приближающегося офицера свои палящие глаза и вдруг нахмурился: узнал.
— Митя!.. — невольно участливо вырвалось у Фрица.
— Никакого Мити для вас здесь нет… — сплевывая кровавую слюну в снег, чрез силу зло отвечал раненый. — А есть только ваш враг, революционер и мститель. Если я не покончил с собой, как многие из моих товарищей, то только для того, чтобы плюнуть вам, золотопогонникам, свое презрение в глаза… Вот!
— Митя, я вам не враг… Я не могу быть врагом вам… — сделав шаг к нему, с жалостью проговорил Фриц.
— Не сметь подходить! — подняв браунинг, с бешенством проговорил Митя. — Застрелю, как собаку…
— Скажи мне только одно слово: что с Варей?
— С Варей? И ты смеешь еще спрашивать… — он снова схватился было за браунинг, но страшная боль свела его всего, он выронил револьвер, упал лицом в снег, но скоро без кровинки в лице снова приподнялся и с безграничной ненавистью через силу едва выговорил: — Вы идете с теми, кто погубил Варю, мать, меня, миллионы людей, и потому вы не услышите от меня о ней ни единого слова… Поняли? Прикажите вашим идиотам казакам взять меня и посадить на кол, а я буду плевать вам с кола в лицо… Эй, бородачи! — напрягая последние силы, крикнул он сам казакам. — Берите меня: я — комиссар!
Казаки прикалывали и пристреливали умирающих. И некоторые офицеры помогали им, в то время как другие старались этого не видеть. Казаки, окружив, уже вели небольшую толпу пленных в станицу. Митю несли на носилках: комиссара надо было допросить. Фриц, бледный, потерянный, с болью в душе, шел, повесив голову, в отдалении и думал о том, как бы спасти несчастного…
XXI
СВОИМИ СРЕДСТВИЯМИ
Перебитые матросы так и остались валяться в поле, и за ночь их обглодали волки степные да лисы, а пленных привели в станицу и заперли в сарай, где уже сидело человек тридцать прежде взятых красных. Казаки порешили тут же до сведения высшего начальства о пленных не доводить: не по нраву была суровым казацким душам та канитель, которую начальство считало нужным в таких случаях разводить, выматывая и без того усталых станичников. Сперва оно допрашивало этих красных чертей, потом со всяческой процедурой вешало двоих-троих, а остальных под конвоем тех же казаков отправляло куда-нибудь, отрывая станичников то от дела, а то и просто от теплой печи. Ну их всех ко псу под хвост, решили, старики, и тут же постановили покончить дело своими средствиями.
Рано поутру они повели всех пленных в степь в камыши — чтобы добровольцам из станицы не было видно, — а там заставили их копать длинную и очень узкую канаву почти в рост человека. Пленные — человек двадцать красноармейцев, матросы и несколько китайцев, страшных в своей нечеловеческой невозмутимости и похожих на старых обезьян, — копали этот ров в мерзлой земле и не понимали, что это придумали казаки: на братскую могилу похоже не было. Но добра все же все эти приготовления не обещали…
С ноющими страхом душами они рыли мерзлую землю, а казаки с винтовками стояли, переговариваясь лениво, поодаль. Тут были и старики, и молодятина, и женщины, и даже дети. И в душах их яркими кострами полыхала злоба на этих чужих людей, разоривших дотла и опозоривших их благодатный край. Красные насиловали женщин, девушек и даже маленьких девочек, они грабили все, что только могли, а чего не могли, то просто губили так, зря, на смех. Велели, например, их комиссары согнать со всех станиц скот для прокормления Красной армии, но о кормах забыли, и вот десятки тысяч овец так зря и погибли в голодной и холодной степи. И тяжело болела хозяйственная душа казака: она не могла простить чужакам ни разорения края, ни позора, ни всего того ада, в который превратили они когда-то сытую, веселую, разгульную казачью жизнь…