Найденные во времени - Александр Козин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что это ты, молокосос, за беседы здесь разводишь, про врагов нашей веры праотцовой?! Что это ты ратников смущаешь?
– Можно подумать, ты не смущаешь! – вскипел Ольг. – Мало того, что получаешь, как все ратники, так еще и на готфское капище побираться ходишь, с готфскими волхвами обряды чинишь да от жертвенных приношений себе в кубышку откладываешь! Пузо бы наеденное подтянул!..
– По коням! – громко крикнул я. – Горемысл! Ты идешь в двадцати шагах в хвосте. Мало ли что… Зверь, какой… Или еще кто…
Горемысл, по-прежнему тихо ворча, тяжело вскинулся на своего столь же огромного коня. Дружина тронулась в путь. Я приотстал, дождался Горемысла и, задавая тон, тихо сказал:
– Ну что ты, брат, накинулся на него? Он хоть и стал дружинником, но отрок-отроком…
– Гляди, как бы не опутали его местные… – пробурчал старый друг детства, вздохнул и еще тише добавил, – мельчают россы…
Я резко сжал колени, и конь рванулся вперед, вынося меня в голову дружины.
– Сашка! Ты чего? Перепил что ли?
– Не спи, замерзнешь! – услышал я. Покрутил головой. Вот, приснится же! Или я не спал?!
Рядом по-прежнему на широком кресле сидел Вадик Шляховский со своей любимой Соней на коленях и со стаканом дешевого злого портвейна в руках. Напротив, на диване развалился Эдик. А на валике возвышалась Галя Серегина. Все смотрели на меня и смеялись.
– Не выспался я сегодня, – пробовал оправдываться я.
– Говорили тебе, бросай свою работу инженегра, иди к нам в дворники. Ты же – поэт! – как всегда, резким трагичным голосом продекламировала Галя.
– Действительно, на дворе последняя четверть двадцатого века, свобода духа, слова, а ты в патриота играешь, – возвел свои, с вековой грустью, глаза Эдик.
– Надо подумать, – ответил я, все еще не отойдя от своего то ли сна, то ли забытья.
– Не думать, а решаться надо. Будешь, как мы, – поддержал всех Шляховский.
– Ну, допустим, не как все, – томно, накинув на темные оливковые, огромные глаза тень ресниц, почти прошептала Соня. Она была переводчицей в каком-то посольстве. Но вот ведь настоящая женская любовь и преданность: не погнушалась дворника Шляховского. Впрочем, и тот имел высшее образование. А Галя вообще училась в Литературном институте.
– Но… давайте послушаем Шляховского, – как бы встрепенулась Соня. Она почему-то всегда называла Вадима по фамилии. – Я сегодня ночевала у родителей, а он, оказывается, написал новые стихи. Прочитай, милый!
Вадим тряхнул удлиненными, светлыми волосами, поднял дорогой вместительный стакан с изображенным на нем китайским драконом – подарок Сони – и заговорил:
– Я, слава Богу, не холерик,Не пью весь день, не ем с ножа,Под чай смотрю на кухне телек,А утром, весь от сквозняка дрожа,Без всяких криков и истерикС шестого брошусь этажа…
– У-у-у!!! – взбросила вверх обе руки с растопыренными пальцами Галя. Ее по-детски в двадцать два года угловатая вытянутая фигура, в чем многие находили свою привлекательность, взлохмаченные волосы устремились ввысь за руками и пальцами. – Шлях! Все наши литературные акулы тебе в подметки не годятся! Тебе преподавать надо в литинституте! Я тебе завидую, Шлях! Белой завистью, конечно.
– Знаете что… – сказала Соня. Легкий румянец покрыл ее свежие, чуть примакияженные щеки. Изящная, до змеиной гибкости фигура скользнула с колен Шляховского. Соня выпрямилась, и по плечам заструились гладкие, шелковистые, блестящие от чистоты волосы, расчесанные на прямой пробор, тонкие ноздри прямого с горбинкой носика вздрогнули, губы, которые раньше назвали бы «бантиком», слегка приоткрыли ровный ряд мелких зубов… И только оливковые глаза под змейками тонких черных бровей оставались в тени длинных ресниц, – Галя права. Не в Центральном Доме Литераторов, а в таких малогабаритных квартирках пяти- и девятиэтажек, в лимитных дворницких и коморках операторов газовых котельных, на заброшенных дачах живет настоящая БОГЕМА. Я, конечно, не знаток русского поэтического языка, как вы знаете…
Все несогласно вскинули брови, плечи, локти. Но Соня продолжала. – Тут как-то пришла мне в голову мысль о слове «богема». Мне кажется, я поняла смысл этого слова. Богема – это собрание богов, творящих культуру того народа, среди которого они живут. А ведь если вы, мои друзья-поэты, настоящие поэты, будущее поэзии, которая во многом определяет культуру, значит вы – боги! Так давайте выпьем за нас с вами, боги, за то, чтобы вы творили культуру народа этой страны.
И она подняла китайский бокал с изображенной на нем змеей, обвившейся вокруг виноградной лозы. Шляховский смотрел на нее снизу вверх влажными глазами. Потом встал, поцеловал ее в щеку и сказал:
– Сонюшка, ничего более поэтичного я еще никогда не слышал. Спасибо тебе за это стихотворение!
И, чокнувшись со всеми, выпил до дна. Молчание продлилось минуты две.
– Саш, а у тебя написалось что-нибудь? – спросила Соня.
– Да, – ответил я.
– Так что ж ты молчишь, читай скорее! – воскликнул Шляховский.
И я прочитал последнее стихотворение:
– В летних туфлях… Да и стоит ли думать о том,Что предстоит позабавитьсяблеском искусственных шуб…Жалкий врунишка, уродливый карточный шут,Где твой колпак полосатыйс бездарным крысиным хвостом?Джокер? Ну что же – у кленов крестовая масть.Как бы так сделать, чтоб нижнего ниже не пасть?Как бы так сделать, чтоб в жизни, собой оставаясь,Драную куртку со смехом поставить на кон,Даже прослыв среди прочих шутом, дураком,Но не узнать, что такое бездарность и зависть?!Как не пойти на уступки кривляке-судьбе,Не изменить надоевшей любовнице-сказке,Молча подать поутру ей чулки и подвязкиИ улететь в пустоту меж домов в одинокой ходьбе?!Не углядеть, но в голодной больной худобе,Там, где ногами толпы перемешаны краски,Облик поэзии вдруг ощутить без подсказки…
Все молчали. Потом Соня всплеснула руками:
– Сашенька! Ты превзошел себя! Шляховский, можно я его поцелую? В щеку?
– Если б я был женщиной, я бы поцеловал его в губы! – засмеялся Вадим. – Но тебе можно – в щеку. А тебе, Саша, действительно надо бросать свою инженегрную работу… Нельзя для поэзии оставлять свободное от работы время. Поэзия должна стать работой.
– Одно смущает меня в этом стихотворении, – поделился я. – Ударение в слове «туфлях» поставилось на втором слоге, а должно быть – на первом!
Соня вся даже вскинулась:
– Санечка! Да как же ты не понимаешь?! Ведь ты этим искажением ударения как бы бросаешь вызов всем реакционерам от филологии: ты та-ак ви-и-дишь! Блок тоже слово «желты» писал через «о». А Гоголь вообще в грамматике профан был… Может быть, поэтому и головкой приболел, ударившись в церковный фанатизм… Ха-ха! А кто-то еще из великих – не помню, кто, – писал, что, если он считает, что перед словом «что» не надо ставить запятую, он никогда не поставит! И вообще, я полагаю, что поэзия – это предтеча всех новшеств в человеческой жизни, в ее улучшении, упрощении, уничтожении всех тухлых стереотипов, штампов, дурацких, старомодных правил, наконец, всего русского языка! Вот американцы упростили так называемый классический английский! И как это хорошо, просто для общения и звучно получилось…
Соня была явно «в ударе». После того как мы осушили наши стаканы за меня, она наполнила их сама снова и продолжала:
– Я думаю, что поэзия есть в разных жанрах искусства. Иначе бы оно не было искусством, а просто, хм, – декоративно-прикладным, с позволения сказать, творчеством, лубком, если хотите, чем-то второстепенным после основной работы… Среди нас есть еще один поэт. Поэт в фотографии. И все мы знаем, что это – Эдик. Он, как всегда, пришел с кофром, который, я уверена, скрывает его новые произведения. Давайте выпьем за поэзию Эдика, после чего он откроет свой волшебный кофр и порадует нас своими находками.
– Сонечка, – встрепенулась Галя, – а не слишком ли мы часто пьем? Если так дело пойдет дальше, мы скоро выпьем весь запас, и нам придется расходиться. А значит, я не смогу прочитать свои новые стихи…
– Галочка, – перебила ее Соня, на мгновение, подняв веки и сверкнув на Галю своими очаровательными глазами-маслинами. – Я же хозяйка! И должна делать так, чтобы гостям было комфортно и ни на секунду не скучно. И будь спокойна, я тебя отсюда не выпущу, пока мы не услышим твоих стихов.
– Ну, а сейчас, – она подняла бокал, – за Эдика.
Эдик слегка стушевался. Глаза его еще больше погрустнели. Из кофра был изъят увесистый черный конверт. Мы сдвинулись поближе, чтобы смотреть всем вместе, а не передавать друг другу, доставая по одной. Эдик объявлял названия своих поэтических фотографий.
– Это – «На горах Вавилонских».
Мы увидели две обнаженные пышные женские груди, сдвинутые друг к дружке ладонями их лежащей хозяйки, ни тело, ни лицо которой, впрочем, в кадр не попали.