Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа - Алексей Арцыбушев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я прошел через весь строй сталинской перековки, на манер соловецкой «кузницы» и более изощренной. Опыт фашистских тюрем гестапо был скопирован и дополнен русским варварством. Я видел евреев в зоне. Я не видел их ни в образе «вертухаев»[49], этих «сявок»[50], жестоких и жадных мародеров, их я не видел средь «гражданинов начальников» – всех рангов и званий палачей. Я не сподобился быть избитым евреем на Лубянке. Били, издевались, сторожили, шмонали, убивали и расстреливали в основной своей массе, а имя ей «легион»[51], русские и украинцы. Может быть, это так хорошо и искусно они гримировались, гумозом[52] превращая свои еврейские носы в нос «картошкой»? Могут ли миллионы евреев превратить 250-миллионный народ в послушное, безмолвное быдло? По чьему-то велению и по чьему-то хотению развалить сельское хозяйство, разграбить богатейшую страну, уничтожить вековую ее культуру, гноить в лагерях миллионы и уничтожить 60 миллионов человеческих жизней? Ответьте мне: могут? Наша память это должна помнить!
Я помню, как взрывали муромские древние храмы и как тащили горожане со слезами радости на глазах петухов, кур, поросят, гусей и уток. За 30 сребреников предал Иуда своего Учителя, да еще предательски поцеловал[53]. А в Муроме – за петуха!
Наконец всенародному старосте М. И. Калинину пришло время вспомнить маленький давным-давно забытый им эпизод из своей дореволюционной жизни. Ему об этом напомнило мамино письмо, чудом до него дошедшее. А мама вспомнила рассказ своего отца, как в бытность свою министром внутренних дел он получил телеграмму от некого Михаила Ивановича Калинина, ссыльного за что-то революционное, с жалобой на местную власть, не отпускающую его на похороны матери. Министр Хвостов немедленно дал распоряжение: «Отпустить!»
Это и был он, всесоюзный староста. Мама написала ему суть своего дела и тактично напомнила ему этот случай и что она дочь того самого, кто сердечно отнесся к его просьбе. В ответ на это М. И. Калинин соизволил вникнуть в суть дела, и с мамы ссылка была снята. Но мы оставались в Муроме. Искать новый город не было смысла: Симка учился на круглые пятерки, мама работала медфельдшером на двух работах, я перестал шпанить и вроде как чем-то увлекся. Самое страшное было позади.
В Киржаче полулегально обосновался архимандрит Серафим Даниловский[54], духовный отец мамы. Владыка в Меленках был посажен. Как-то мама уговорила меня поехать в Киржач к батюшке, ехать надо было через Москву. Добравшись до Москвы, я остановился у Леночки с Ясенькой, ее сестрой, часто бывавшей у нас в Муроме, когда мы жили вместе. Через них я встретился с человеком, с которым и поехал в Киржач. Отец Серафим знал меня по Дивееву, где он бывал, и встретил меня очень ласково. В это самое время случайно у него был его духовный сын Николай Сергеевич Романовский. Были и еще люди.
Батюшка служил всенощную, после нее и чая меня положили в маленьком чулане на стол, Николая Сергеевича – на раскладушку. Тут же незаметно мы разговорились. Он знал все ходившие про меня и мою бурную жизнь рассказы. Они были весьма нелестны. В эту решившую всю мою жизнь до сего дня ночь я незаметно для себя распахнул перед ним всю свою душу, не шпанскую, не актерскую, а ту, что жила во мне своей самостоятельной жизнью, и грязь внешней жизни ее как бы не коснулась.
Коленька (я буду дальше звать его так, как звал до его смерти на моих руках) был поражен этой пропастью, разделяющей внешнее мое и внутреннее. Он увидел во мне что-то, что жило подспудно, неумершее, глубоко зарытое мной же.
На следующий день мы пошли в лес за грибами, там в лесу ночной разговор продолжался, и Коленька сказал мне:
– Бросай свой театр, иди в школу, когда окончишь ее, я возьму тебя к себе в Москву, пойдешь учиться дальше, куда захочешь.
Вся дальнейшая судьба моя и жизнь – тюрьма и лагерь, ссылка и возвращение – по сей день решились этой ночью и этой случайной встречей, на что я могу сказать: МИЛОСЕРДИЯ ДВЕРИ снова были открыты, и милость Божия не оставила меня! Мне даже страшно сейчас сознавать, что эту милость над собой я ощущаю постоянно, во вся дни жизни моей, а сам… и по сию пору «в бездне греховной валяюсь!». «Душе моя, душе моя, восстани, что спиши, конец приближается, имаши смутитися»[55]. Как грех парализует душу! О, я это знаю, «…от юности моея мнози борют мя страсти, но Сам Мя заступи, и спаси, Спасе мой!»[56]
На этом была перевернута еще одна страница моей жизни, и рука Божия перевернула ее. Хоть я и вернулся в Муром, и прожил там еще два года, но передо мною открывалась дорога. Тогда я еще не знал, какая она, но сейчас, пройдя почти весь путь, я могу сказать: «Слава Богу за эту дорогу! Иной я бы не хотел! Кроме грехов и впереди ждущих меня падений, но и в них сколько было МИЛОСЕРДИЯ ДВЕРЕЙ!»
Мог ли я предполагать, что моя поездка в Киржач в корне изменит всю мою жизнь! Случайно встреченный мною человек, как стрелочник, перевел мой паровоз на другие рельсы. Кто же он, этот добрый стрелочник? Как свела меня с ним судьба, я рассказал, но мало ли кого и с кем она сводит. В жизни масса всевозможных встреч, в сущности, вся наша жизнь состоит из встреч и общения человека с человеком. Бессмысленных и ненужных встреч не существует вообще, я в этом глубоко убежден. В жизни человека, как в жизни всего окружающего нас мира, все накрепко сцеплено в единый целостный механизм, живущий единым законом и подчиненный высшему разуму, его создавшему. Если бы мы обладали не пятью чувствами, оставленными нам для жизни в этом трехмерном мире, а теми многими, с которыми были созданы, то мир, окружающий нас, открылся бы нам совсем иным. Тогда не нужно было бы открывать законы природы, и сама природа и мир не были бы для нас тайной. А пока тайну бытия возможно ощутить только сердцем. Сердцем, в котором живут вера, надежда и любовь. Сердце, закрытое вере, живет в скудном трехмерном пространстве, и вся человеческая жизнь для него состоит из беспрерывной цепи случайностей. Такой человек, обворовавший сам себя, обрезавший сам себе крылья, существует, а не живет. Он существует только ради себя и для себя. Его интересует только то, что нужно и выгодно ему для его же благополучия. Чужая человеческая жизнь его не волнует и мало трогает. Он с легкостью может перешагнуть через нее, а при надобности растоптать. Живущие духом – духом и ходят. Материальная жизнь отличается от духовной в первую очередь своим эгоизмом. Сердцем человека, живущего духом, руководит любовь, не плотская, а потому всегда эгоистическая, а высшая и потому жертвенная. Вот такого-то человека я неслучайно встретил на своем пути. Он разделил со мной свой хлеб, и кров, и бесценное богатство своей души.
Коленька! Николай Сергеевич Романовский, прошедший красной нитью через всю мою жизнь, был старше меня на пятнадцать лет. Его отец был сыном московского протоиерея, по образованию юрист. Коленька был единственным сыном. Мать его звали Ольгой Петровной. Коленька окончил консерваторию и был прекрасным пианистом с большим будущим, сулившим ему славу и известность, но случилось неожиданное: вывих локтевого нерва. Операции самых крупных специалистов оказались безуспешными. Играть он мог только для себя, ни о каких концертах речи не могло и быть. Карьера сломана. Тогда он поступил на филологический факультет в Московский университет и к моменту нашего знакомства свободно владел английским, французским, итальянским, польским и норвежским, а переводил с двадцати языков. Большой знаток музыки, языков, он занимался переводами в основном технических изданий, работая в ГНБ (Государственной научной библиотеке). Он был холост, жил в Москве со старенькой матерью, родившей его в позднем возрасте. По словам Коленьки, отец его ни во что не верил, мать же была глубоко верующей. Сам же Коленька к вере пришел через своего друга Ваву Авдиева – крупного египтолога[57], приведшего его на Маросейку к отцу Алексию Мечёву[58]. Отсюда начинается его духовная жизнь. В самом начале тридцатых годов его арестовывают в Белгороде, куда он ездил к отцу Серафиму; в тюрьме он дает обет в случае освобождения принять монашество. Неожиданно его освобождают. Коленька тут же выполняет свой обет, продолжая в миру жить, но по другим законам. Таких после революции было очень много, «тайных». Вся его жизнь, а впоследствии и моя, была связана с потаенной Церковью.
Единый дух и единые цели объединяют многих, Коленька и моя мама жили этим духом. Он о ней много слышал, слышал и о ее детях, в основном обо мне, как о погибающей душе. Провиденциальная наша встреча в Киржаче стала рукой, вытянувшей меня из другой бездны и поставившей на твердую почву.
Из Киржача я вместе с Коленькой вернулся в Москву, был представлен Ольге Петровне, принявшей меня очень сердечно. Несколько дней я пожил у них. Мы много говорили, много ходили по Москве. Коленька купил мне красивую рубашку, белую, шелковистую, с зеленой полоской, которую я очень любил и которую вскоре стащили, когда она сохла на дворе. Я возвращался в Муром, полный надежд и радости. Я все подробно рассказал маме, и мы радовались вместе. Я ушел из театра и осенью поступил в школу для взрослых. Меня приняли в шестой класс.