Избранные стихотворения - Альфред Хаусмен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одна только мысль, что когда-либо могла быть в силе тупость, которая принимала это непристойное пустословие за великолепную и точную речь, совершенно ужасна. Еще ужаснее видеть, как обильно, беспрерывно и с каким очевидным воодушевлением оно стекает с пера великого и заслуженно знаменитого автора. Но самое ужасное состоит в понимании, что он сам и был главным источником этого пустословия. Точность, состоящая в том, чтобы назвать Эмили «оспариваемой девицей», — это его точность, и «заразительная добродетель, струящаяся в светлом хоре» — это его собственный заразный порок. Его ученик Поуп настолько восхитился этим стихом, что дважды использовал его в своей «Илиаде».
Through all her train the soft infection ran.[25]
The infectious softness through the heroes ran.[26]
Но тот же Драйден, когда им самим испорченный вкус и уводящее на ложный путь честолюбие вдруг позволяли, мог, черпая в колодце чистой, животворящей английской речи, писать стихи даже лучше своей прозы. Насколько радостно высвистывать «блестящую точность» и слышать, как ветер отвечает на чистейшем родном языке:
Till frowning skies began to change their cheer,And time turned up the wrong side of the year.
Bare benting times and moulting months may come,When lagging late they cannot reach their home.
Your benefices twinkled from afar;They found the new Messiah by the star.[27]
И такое случалось не только в родных ему областях сатиры или полемики, но даже и в книге «Басен» — там, где он пытает счастье в иной стране. Переводу «Цветка и листа» он предпослал девятнадцать собственных строк:
Now, turning from the wintry signs, the SunHis course exalted through the Ram had run,And whirling up the skies his chariot droveThrough Taurus and the lightsome realms of Love,Where Venus from her orb descends in showersTo glad the ground and paint the fields with flowers:When first the tender blades of grass appearAnd buds that yet the blast of Eurus fearStand at the door of life and doubt to clothe the year,Till gentle heat and soft repeated rainsMake the green blood to dance within their veins.Then at their call emboldened out they comeAnd swell the gems and burst the narrow room,Broader and broader yet their blooms display,Salute the welcome sun and entertain the day.Then from their breathing souls the sweets repairTo scent the skies and purge the unwholesome air:Joy spreads the heart, and with a general songSpring issues out and leads the jolly months along.[28][29]
Какая буйная красота и сила! Какая натура! Мне верится, что я восхищаюсь этим отрывком полносердечнее и чувствую его глубже, чем Поуп, Джонсон или современники Драйдена, потому что я живу вне подземелья, в которое Драйден их заточил, потому что мои уши не находятся в счастливом согласии со строем хора заключенных, распевающих гимны в тюремной часовне, а могут воспринимать дикую музыку, живущую на каждой ветке в вольном мире, вне тюремных стен.
Нельзя сказать, что даже этот отрывок полностью выдержит такое сравнение. Когда я пью Бароло Ставеккио в Турине, мысль, что в Дижоне есть вино получше, нисколько меня не смущает, она мне и в голову не приходит. Но лучшее вино все-таки есть; и лучшую поэзию, уж не говоря про Мильтона, можно отыскать даже в том криво выросшем поколении, которое предшествовало Драйдену. Среди кучи мусора — Парнаса времен короля Карла — рассеяны крохотные алмазы еще более чистой воды. У самого Драйдена лучшие стихи — редко больше двух строчек и ни разу больше четырех — можно отыскать в его бесформенной и скучной ранней поэме «Annus Mirabilis».
Его великий преемник Поуп, чья «Илиада» явила соблазн фальшивого стиля прельстительнее любого произведения Драйдена и стала, по словам Кольриджа, «главным источником псевдо-поэтической манеры», хотя и распахнул широкие ворота для других, выведя их на торную дорогу к разрушению, всё же сам шел с ними недолго. Он понял, что истинное влечение его таланта было к сатире и диспуту, и последние двадцать лет своей жизни неизменно следовал этому влечению, не делая новых попыток полетать на аэростате и сообщая своим произведениям поэтические достоинства только в той мере, в какой они могли их принять. Поэтический дар Поупа был скромнее драйденовского, он пользовался, вместе со своими современниками, менее богатым словарем, его мастерство версификации, пусть в целом и более ровное, всё же не достигает блестящей живости лучших драйденовских вещей. Что приближает его к настоящей поэзии, так это подлинный внутренний пыл. Поуп мог подыматься до высот благородства, недоступных Драйдену, в его теле была эфирно-огненная частица — душа, а у Драйдена не было ничего, кроме куска глины. Но даже в элегии «Памяти несчастливой дамы» его огонь не без дыма: подлинность чувства не вполне оправдана естественностью и чистотой стиля.
Монахини не страдают в узких кельях своих монастырей29А, и восемнадцатый век, за исключением некоторого числа недовольных, был удовлетворен тем, что предлагали ему его первые поэты.
«Абсолютно излишне, — говорит Джонсон, — отвечать на однажды заданный вопрос, был ли Поуп поэтом, иначе как встречным вопросом — если Поуп не был им, то у кого еще можно найти поэзию?»
Ее, доктор Джонсон, можно найти у доктора Уоттса.
Soft and easy in thy cradle;Coarse and hard thy Saviour lay,When his birthplace was a stableAnd his softest bed was hay.[30]
Эти простые стихи и бедные рифмы — поэзия выше Поупа. Еще ее, Сэмюэль, можно найти у твоего однофамильца Бенджамена, дерева той же крепости,[31] что и ты.
When gentle ghost, besprent with April dew,Hails me so solemnly to yonder yew,And beckoning woos me, from the fatal tree,To pluck a garland for herself or me?[32]
Поуп, подражая этим стихам, не смог приблизиться к ним ближе вот этого расстояния:
What beck'ning ghost along the moon-light-shadeInvites my steps and points to yonder glade?»'Tis she! — but why that bleeding bosom gor'd, etc.[33]
Когда я слышу, как кто-то с определенным вызовом говорит, что Поуп был поэтом, я подозреваю его в намеренном использовании языковой двусмысленности для создания путаницы в мыслях. Верно, что Поуп был поэтом, но это одна из тех истин, которые столь любезны лжецам, поскольку отлично служат поводом для лжи. То, что Поуп не был поэтом, — ложь, но праведный человек, в благоговейном страхе стоя перед Страшным Судом на берегу пышущего серой огненного озера, предпочтет сказать ее.
Восхищаться такой поэзией столь же искренне, как Джонсон, оставаясь, подобно ему, совершенно ею довольным, невозможно, если не потерять способности понимать или даже распознавать при встрече поэзию более утонченную. Злосчастная правдивость Джонсона, позволившая миру узнать, как он был потрясен «Ликидом»,[34] достаточно дискредитировала его критические оценки; но обсудим еще его отклик на поэзию хотя и созданную в восемнадцатом веке, но чуждую этому веку и достойную других, — обсудим его отношение к Коллинзу. К самому Коллинзу Джонсон испытывал уважение и симпатию и, обладая добрым сердцем, должен был хорошо отозваться о стихах друга, но он был честным человеком и не мог этого сделать.
Как я уже сказал, первым препятствием в рассмотрении предмета поэзии служит естественная неопределенность этого понятия. Но ход обсуждения привел нас к другому, возможно, еще большему затруднению. Речь идет об определении компетентности судьи, иначе говоря, о чувствительности или бесчувственности воспринимающего. Способен ли я, встретив поэзию, узнать ее? Способен ли я ее воспринимать? Бесспорно и общеизвестно, что большая часть цивилизованного человечества к этому не способна; кто подтвердит, что я принадлежу к другой, меньшей его части? Я могу знать, что мне нравится и чем я восхищаюсь, моя любовь и мое восхищение могут быть очень сильными, но что делает меня уверенным в том, что то, чем я восхищаюсь, есть поэзия?
Будет ли причина этой уверенности сколько-нибудь серьезней, чем вот эта: «поэзия обычно считается высшей формой литературы, и мое самомнение не позволяет мне поверить, что то, чем я восхищаюсь, может быть хоть сколько-нибудь ниже самого высшего»?
Но почему бы и не допустить, что вы не можете воспринимать поэзию? Почему вы считаете способность к ее восприятию необходимой для самоуважения? Сколько великих людей, сколько святых и героев обладали этой способностью? Можете ли вы слышать писк летучей мыши? Вероятно, нет, но разве вы станете из-за этого думать о себе хуже? Станете ли вы убеждать себя и других, что на самом деле вы можете его слышать? Разве принадлежность к большинству столь уж непереносима и убийственна для самомнения?
Если человек нечувствителен к поэзии, то это не значит, что он не может получать удовольствия от стихов. Стихи редко содержат одну только поэзию и больше ничего, удовольствие могут доставлять и другие составляющие. По моему убеждению, большинство читателей, думающих, что они восхищаются поэзией, обмануты своей неспособностью анализировать собственные ощущения. На самом деле они восхищаются не поэзией, заключенной в лежащих перед ними стихах, а чем-то другим, нравящимся им больше.