Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И до конца продиктуют?
– До какого конца?
– Смертельного.
– Наверное. Мы – на проводах искусства или того, что мы соизволили посчитать искусством, в последний путь. Но пока – якобы для собственного взбадривания ли, успокоения – упиваемся его славным прошлым. Пока мы продолжаем по инерции считать, что искусство, слошь замаскированное под жизнь, как бы неотличимое от примелькавшейся жизни, реалистично-натуралистично её удваивающее в воспроизведении ли узнаваемых форм, рассказывании тех ли, этих ходячих сюжетных историй, будто бы не в счёт, однако… Необязательность слов в кино мы проговорили уже? Однако читать, особенно читать «умные», серьёзные книги вскоре, похоже, всем будет лень, и кино услужливо превратится в доходчивые иллюстрации текстов, желательно – динамичные. Правда, не испепеляй взглядом! Ещё недавно казалось, что кино начинается там, где кончается то, что можно выразить словами, и тут-то, как половой в трактире, подойдёт продюсер: чего изволите-с? Желаете попонятнее-покрасивее – всё упрощается, как бы со слов переводится в простенькое изображение. А вот попытки вытащить из жизни её «второй план», как бы вывернуть её наизнанку, скукоживаются; а ведь это так и не решённая изобразительная задача: вывернув живую действительность наизнанку, сделать изнанку видимой, отчётливо резкой в своих неясностях. Странно всё это, особенно для киноглаза странно, не правда ли? Не надейся, что устану я повторять: кинокамера ведь снимает реальность, точнёхонько, без искажений снимает-запечатлевает то, на что нацелена оптика, а мы-то, извращенцы какие-то, хотим видеть ещё что-то другое, какие-то искажения и мерцания нас влекут, вспомни-ка опять Шумского! И вот то, что мы у Антониони в его лучших картинах видим и ценим, – «темно иль ничтожно», поскольку никакие смыслы нам не разжёвывают, да ещё всё, как во сне, зыбко, тревожно, мы словно допущены самими свойствами антониониевского изображения в мир иной, цепенея, не без холодного ужаса, ощущаем там, в глубине экрана, какую-то обнажённую искренность, но анализировать своё волнение от смутно увиденного не умеем, а отказаться от анализа – не смеем, поскольку приучены верить во всесилие разума. И противореча самим себе, растроганным только что волнующими неясностями, требуем… чёткости, определённости в объяснениях того, что увидели на экране.
– И для отвода глаз дурачим друг друга нудновато-пустоватыми разговорами? Дурачим – к обоюдному удовольствию.
– Наверное… Но если и пустоватыми, то не из-за заведомого нашего легкомыслия, а из-за беспомощности.
– Но почему, почему…
– Забыла? Искусство непознаваемо.
– Как же, забыла.
– Хотя я целый вечер упрямо твержу об этом.
– И кому и для чего в таком случае нужен ты с честным своим упрямством? Исключительно – для удвоения вибраций? Даже ты, рождённый профессором, не способен будешь усовершенствоваться, – решила схулиганить? – на каких-нибудь курсах повышения квалификации, чтобы убедительно-точно анализировать?
– И я не способен, к счастью, и я! Анализ требует логики, а искусство, рождаясь в озарениях художников, логике неподвластно. Искусство вообще алогично в глубинно-цельной сути своей, поэтому-то и расчленяющей, режуще-острой логике никакие художественные орешки не по зубам. Возможно, чем точней-острей логика как инструмент познания, тем беспомощнее она в приложении её к живому произведению.
– Как же озарения…
– Идёт себе Моцарт по венской улице, вполне беззаботно головой вертит, что-то весёленькое насвистывает и вдруг, всего за миг какой-то – слышит всю-всю-всю, от первой до последней ноты, божественную симфонию… Её остаётся только записать; можно ли это логически объяснить?
– Как же, логически! Так и не удастся понять, как чудо такой подсказки случается, как подсказка затем в произведение превращается?
– Не удастся.
– Я слишком глупа, помоги.
– Непонимание, издавна считали не самые глупые богословы-философы, вообще-то благотворно: непонимание ведь охраняет в самом произведении искусства источник волнения – некое «ядро темноты» как средоточие тайн; «ядро темноты», благодаря которому, собственно, и в восприятии нашем остаётся живым искусство. «Ядро темноты» прячет от нас тайны поэтики, другими словами – тайны многозначности и неисчерпаемой многосмысленности.
– Если убрать темноты-тайны – искусство умрёт?
– Пренепременно; но, к нашему счастью, темноты-тайны никому не дано «убрать», это – невозможно.
– «Ядро темноты»? Заглянуть бы в него – что там, в ядре…
– И что, и кто, – рассмеялся. – «Что» – самоё наличие тайн – это исток волнения, но главная-то, обобщённо символическая причина волнения, возможно, в том, что в «ядре темноты» каждого произведения искусства обитает Бог.
– Издеваешься?
– Предполагаю. Вернее, соглашаюсь, что-то когда-то мне про это говорила Анюта, а недавно я сам прочёл об этом. В древних иудейских книгах будто бы рассказывается о настырном желании пророков увидеть наконец Бога. Однако Бог, по растерянным свидетельствам самих пророков, якобы поспешил укрыться от их нетерпеливо-нескромных глаз за какой-то темновато-мутной завесой. Бог закутывается во тьму, оберегает облик свой даже от пророков, посвящённых во многие небесные таинства, что уж говорить о притязаниях простых смертных.
– Тут что-то не сходится: образ Бога – светлый, у него нимб, и вдруг – Бог закутывается во тьму?
– Бог – хозяин своего образа, меняет его, как хочет.
– Чем же ты, вибратор-искусствовед, фактически занят, когда понапрасну заостряешь логику и анализируешь свойства «ядра темноты» и темновато-мутных его завес, за которыми прячется от нас Бог?
– Я лишь с помощью «умных» слов ритуально пританцовываю вокруг условного «ядра темноты» да для важности надуваю щёки, причём чем меньше я понимаю, тем сильней надуваю щёки. В своё удовольствие, заметь, надуваю, да ещё за надувательство это получаю дважды в месяц зарплату.
– Профессорское положение обязывает?
– Не без этого. И я упрям ко всему, как осёл: хочу узнать то, чего не знает и не может знать сам художник.
– Это претензия или заблуждение?
– И то и другое.
– И мистический туман ты для пущей ясности напускаешь?
– Ну да, для ясности и самозащиты! Переносные смыслы объясняются другими переносными смыслами – туман сгущается; а логика с оснасткой из «умных» слов только усугубляет понятийную путаницу.
– И мистика делается скучной, даже унылой?
– Увы. Такой унылой, что если бы был редактор у нашего разговора, редактор бы мои унылые объяснения непременно вычеркнул… Поэтому-то, – улыбнулся, – то, что я пытаюсь объяснить, нельзя прочесть в книгах: редактора на страже.
– А ты бы обманывал редакторов, приправлял бы «умные» слова не очень умными, но весёлыми… Ах, всё о том же я. Я тоже топчусь-притопываю у «ядра темноты»? Оно непроницаемо, это ядро, да? И если там спрятался Бог, то – непроницаемо навсегда? Опять я о том же. Но ведь в живом искусстве, в нём самом, пусть и самосохраняющемся темнотою своей, – в самом серьёзном, самом сложном и тёмном искусстве нет занудства, зато при объяснениях его скулы от скуки сводит.
– Смех, думаю, объяснениям не поможет, мы только что в этом убедились, когда припрыгивали на Луне мешковато-белые астронавты.
– А без смеха… Я совсем не в себе, мне бы сейчас полепить втихомолку. – Есть серьёзные объяснения, для тебя – серьёзные и убедительные?
– Были и есть – у «опоязовцев», а теперь ещё и у теоретиков знаковых систем, структуралистов.
– И какая разница между ними?
– «Опоязовцы» используют для объяснений живой человеческий язык, а структуралисты – птичий.
– Ну тебя, без смеха обойтись хочешь, а сам несерьёзен. Зря, выходит, профессор, – сурово сдвинула брови, – понадеялась я на твои объяснения?
– Не зря, – улыбался дразняще-ласково и даже гладил её, прильнувшую, нежно по волосам, – темнота ядра непроницаема, это так, правда, но специальные книги и романы обо всём этом умалчивают, лучше меня всё равно никто тебя не проведёт сквозь туманности, обволакивающие «ядро темноты».
– К новой неясности, топчась на месте, поведёшь? Или мы всё же сдвинемся с мёртвой точки?
– Разве что иллюзорно. Не исключаю, – Германтов и не знал, что высказывает своё будущее кредо, – что искусство, рождённое озарением, удастся «объяснить», отбросив логику, только лишь другим озарением.
– Озарением – ударим по озарению?
– Примерно так. И, как ты сказала, вместо одной смысловой вибрации будет – две. Причём одна вибрация войдёт в резонанс с другой.
– Я хоть и баба-дура, а, кажется, вот-вот пойму, что такое бесконечность.
– Уже немало. И ещё по ходу разбирательства поймёшь, думаю, что логика высокомерно требует от нас якобы во имя анализа и, стало быть, обманного понимания совершить неблаговидную – логика обязательно выступает орудием заурядности, – игнорирующую саму органику искусства и по познавательной сути своей туповатую операцию: «вынуть» содержание из формы.