Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да и то – срезанных; фрагмент купола вдруг увидел Германтов в сложном – неожиданно-сложном – ракурсе.
В ракурсе, словно уплотнившем, свернувшем смыслы.
Свернувшем, чтобы он – развернул?
Ракурс, ракурс… Он и виллу Барбаро, взаимно перпендикулярные залы-анфилады её, нанизанные на взаимно перпендикулярные оси палладианского плана, ведь надеялся сейчас изнутри увидеть в неожиданном ракурсе или, ещё лучше, в череде ракурсов, в развёртывании и итоговом суммировании смыслообразующих ракурсов. Да, надеялся, прося помощи у небесных сил; но ему у входа в анфиладу ракурсов необходима была зрительная, целившая в искомый главный смысл подсказка.
Так ведь была когда-то подсказка, была… Почему бы не повториться везению? Зашёл ведь передохнуть, перекусить, а – увидел купол; так увидел – благодаря тому, что перед этим рассеянно глянул в окно и увидел Катю?
Солнце запуталось в её волосах.
И уже – выпуталось солнце, хотя светить продолжало.
Галлюцинация наделила особым зрением?
Тлело сомнение – её ли увидел? Жаркое дрожащее марево на свету, а она шагнула из инобытия в эту вот прозрачную тень. Да, только что стояла, обморочно-прекрасная, окутанная мягкой тенью, там, через дорогу; тоже – сновидение, но сновидение, объективированное наяву? Сновидение ли, галлюцинации, помогающие прозреть… Тело её расслабленно текло по чёрной коже дивана, она машинально протянула руку к полке, взяла книжку о Флоренции – это баптистерий, да? А что за колонна перед ним? И вот стояла она у затенённой грани баптистерия, той самой, что она рассматривала тогда на странице книги. Эфемерность мечты, запечатлённая в видении живой и реальной пластики? Какая-то мистика, ну да, мистика, причём – очевидно одушевлённая.
Она, стоя рядом с ним, меж арками Росси, по нему скучала… А как сейчас он скучал по ней, как скучал, и вот – видел её за окном, в брожении мягкой сиреневатой тени, но почему-то он не выскакивал из бара, не бежал к ней через улицу, наискосок…
Но где она теперь, где? Ему чудилось какое-то время – секунду-другую, – что силуэт её, истаивая, ещё как бы струился в воздухе… Проехал, полыхнув на солнце, жёлтый автобус.
Силуэт струился и – растворился?
Куда подевалась Катя?
Неужели успела вскочить в автобус?
У колонны с крестом – группка туристов, дети. А поодаль, на ступенях собора, опять будто бы промелькнула за лучезарной дрожью Катя в толпе нагих статичных себастьянов, пронзённых солнечными стрелами; впрочем, вот и заспешивших уже в прохладу и тьму собора… Отогнал побочное видение, протёр глаза.
Где сновидения-галлюцинации, где реальность?
Бармен с круглым металлическим подносом, заказ: разогретый, разрезанный вдоль на две половинки пухлый хлебец чиабатта с ветчиной, сыром и розовыми кружочками помидора, плошка с чёрными солёными маслинами…
Но Германтову уже было не до еды!
Он отпил вина, отличного, судя по этикетке, выдержаного тосканского вина, но не почувствовал вкуса.
Машинально приложил салфетку к губам.
Что с ним? Вкусовые рецепторы отключились… Что-то небывалое.
Озарение?!
Конечно, наводящая на цель галлюцинация-подсказка и – озарение, что же ещё?
Когда ещё, словно дразня, всплывал перед ним манящий всеобъемлющий, порождающий весь Ренессанс образ… Но какими же туманными были его студенческие соображения.
А теперь вдруг – такая ясность.
Объёмная ясность бессчётных деталей и – всей картины.
Да, много времени должно было утечь до этого счастливого «вдруг».
Откуда только он прежде не рассматривал славный, наполненный подъёмной внутренней силой, будто и самого зрителя возносящий к небесам купол: и с другого берега Арно, из напоённых миртовым ароматом садов Боболи хотя бы – поднимаясь по лестнице из внутреннего двора палаццо Питти к бассейну с Нептуном, посмотрите налево, – и, конечно, с видовой площадки над рекой и городом, а затем взбирался он ещё выше, выше, на самую макушку холма, к древнейшей церкви Сан-Амиато – глаз нельзя было отвести, когда каменно-черепичный купол, словно взлетев, как аэростат, величаво зависнув, парил над цветочным городом на фоне волнистого прозрачно-синего силуэта далёких гор. Рассматривал, само собой, и с многих случайных точек обзора внутри города, когда купол возникал вдруг в створе улицы, в чересполосице крыш или, как при взгляде с площади Синьории, от лоджии Ланци, вдруг тесно «вставлялся» во впадину в верхнем контурном изломе обрамлявших площадь фасадов. Но откуда бы ни рассматривал купол Германтов, главным для него было ощущение величавого многозначительного покоя. Купол, ясно ощущал Германтов, уже в момент рождения своего вобрал в себя всё то, чего ещё не знал Ренессанс о самом себе, ибо ещё не творили тогда Боттичелли, Леонардо, Микеланджело, Рафаэль, Браманте… Они и не повзрослели или даже не родились ещё тогда, но купол-то словно предугадывал их свершения: знал о том, что предстояло им, гигантам, сотворить в будущем. Итак, смотрел на одухотворённый купол отсюда, оттуда, много лет смотрел, а тут Германтов рутинно вполне оказался в баре, в том самом баре на бойком месте, где до этого он оказывался за много лет посещений Флоренции с десяток раз; оказался, чтобы прохладиться, передохнуть-перекусить и промочить горло, – и на тебе, только сейчас увидел: будто бы голову не так, с невольной угрозой для шейных позвонков, повернул или хрусталики у него в глазах при повороте головы подменил Создатель-благодетель на более совершенные, и он обрёл особую зоркость, и новыми своими глазами увидел то, что досель от него оставалось скрытым. Увидел и не побоялся написать об увиденном – перевёл взгляд на стеллаж: вот он, густо-лиловый глянцевый корешок, «Лоно Ренессанса». «Действительно, всё о жизни моей, всё-всё, все конкретности её движений и остановок, – подумал Германтов, – узнать можно из моих книг».
Вспомнил домыслы свои про пазлы, про их конгруэнтность.
Да, из книг его и о самой его жизни, собственно жизни, и о жизни идей можно было при желании узнать; со студенческих лет присматривался он, листая старые фолианты с вклейками рисунков и сепиевыми фото, к куполу Санта-Марии-дель-Фьёре, уделял ему, при всей неожиданной восхитительности его, купола, преувеличенное, по мнению Бартенева, внимание; сподобился тогда лишь на разрозненные соображения, но ведь уже тогда что-то маячило вдали, что-то звало его, вело.
А потом – привело.
Встал, взял книгу с полки. В центре чёрно-лиловой, как космос, обложки – круг с небесно-голубым сводом, солнечно окантованным углом собора, двумя огненно-терракотовыми парусами купола, упругими дугами белых рёбер…
Тот самый ракурс.
Тот самый, внезапный, столько смыслов в себе свернувший.
Листал книгу, выдержавшую уже три издания. Вспомнил витринку книжного магазинчика в Руане, близ собора, где впервые увидел французское издание… Да, рассеянно скользнул взглядом по пестроте комиксов и дамских романов, выставленных в витринке, и вдруг чуть в сторонке: Origine de la Renaissance! Да-а, не побоялся дать повод для едких шуточек: мол, как просто всё у нашего концептуалиста: не было купола – не было и Ренессанса, есть купол – есть Ренессанс… А Германтов-то, будем справедливы, ведь провоцировал именно такое, вроде бы элементарное прочтение того, что сам он воспринимал как чудо творения; ну да, всякое рождение – чудо, а чудо – и невероятно, и элементарно одновременно. А чудесное рождение Ренессанса, совпавшее, если довериться озарению, по времени и по месту с чудом рождения купола, увидел Германтов, скорчившись, из окошка бара.
Пожевал маслину…
Обычно сочную, солоноватую и чуть горчащую, а сейчас?
Жадно отпил вина и – вновь не почувствовал вкуса, хотя голова, будто бы спьяну, закружилась; что он пил, ел?
Отодвинул фужер, тарелку с едой; озарение, испытанное им, и привычный для глаз каменный флорентийский ландшафт озаряло новым каким-то светом; и воздух не от жары дрожал, а от внутренних вибраций преображения.
Купольная выпуклость… Какой всеобъемлющий образ! Все восемь парусов надуты историческим ветром! Купол несётся в будущее на всех парусах! Напряжённость и раздутость-упругость красного купола в вечной синеве, какая-то удивительная, возвышенная его наполненность.
Наклонил голову, ещё, ниже голову, ещё ниже, почти коснулся щекой крахмальной салфетки и вбок, вбок, чуть сдвинуться и ещё сильнее вывернуть шею, о, он снова почти что скорчился – какой узкий угол зрения, режуще узкий! Он в неудобно-неестественной своей позе проникал в тайную суть повязавшихся… нет, нерасторжимо сросшихся Пластики и Истории, а на него самого уже удивлённо и даже испуганно посматривал из-за стойки, протирая фужеры, бармен – быть может, почечные колики скрутили заезжего едока или у него заворот кишок? Скорчившегося Германтова осенило вдруг, что и сам он в этот миг прозрения-озарения похож стал на эмбриона: он тоже должен был заново родиться для новой идеи.