Приключения сомнамбулы. Том 2 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А прошлое… Шанский сравнивал прошлое со сном, золотым и свинцовым одновременно.
– Выглянем из поэтического тумана? Прошлое насыщает сознание сугубо индивидуальными образами, его вспышки – длящаяся иллюзия, заселённая друзьями и врагами, оснащённая трогательными деталями, чёрточками, словечками. В жизни образы прошлого и будущего смыкаются, замыкаются, порождая новые образы, здесь же прошлое обращено в вечное настоящее, ибо здесь и будущее отсутствует, за отсутствием времени, это – застойное прошлое, концентрированный абсолют памяти.
Топтались на месте.
– Жизнь и смерть, время и искусство… – ускользающие смыслы, ускользающие зависимости.
Художник молчал.
– Искусство, самое совершенное, паразитирует на несовершенствах жизни?
– На исходном и неотвратимом несовершенстве, – мягко поправил, – все прочие жизненные несовершенства – суть производные от него.
Топтались на том же месте.
– Столько гениев умещаются в одном дворе, в тесном пространстве?
– Здесь нет пространства! – нахмурился.
Брандмауэрные стены вдали блекло подкрашивало заходящее солнце.
– Но как же… там, вдали, розовеет гряда брандмауэров, на переднем плане дворовый флигель и арка, справа – провал в стене, всё имеет высоту, ширину, глубину.
– Забудь о трёх измерениях, перед тобой – видимость!
– Видимость, по которой мы ходим?
– Ты – по ту сторону земного разума. Этим противоречием и я мучился, когда писал; лессировал стены, ступени, складки одежд, лессировал час за часом, слой за слоем и о чём только не думал, да так до алогичной сути и не додумался, потом болел, совсем худо было, когда меня привезли из больницы, вы с Гошкой Забелем тащили меня на стуле по лестнице, вы кряхтели, тащили, а мне казалось, что разгадка – рядом, вот-вот, чувствовал, схвачу за хвост тайну, и сразу – холодный пот. Едва попал сюда, едва ошмётки, которые от меня оставались, повезли в печь, я всё разом понял, всё просто.
– С Гошкой, на стуле? – усомнился Соснин.
– Потерпи, всё скоро узнаешь.
Безвольно кивнул; чувствовал как ослабевали воля, сердцебиение. Даже слова, простые привычные слова выхолащивались, утрачивали весомость. Очевидно, трёхмерность пространства, направленность времени относились к фундаментальным условиям жизни – заряжали энергией, наполняли смыслом понятия, активизировали желания, заставляли взыгрывать самолюбие, а тут… растерянность и покорность; иссякала сила, которая бы вела к какой-нибудь цели.
«Постмодернизм – мёртв»! – извещал выцветший транспарант, растянутый между полуразрушенными пилонами.
Транспарант поновее был менее категоричен – «Постмодернизм умирает»! И провисал третий транспарант, со злорадной тщательностью выписанный по линялому кумачу чётким чёрным курсивом: «Красота не спасла мир»!
И пошло-поехало: «Бога нет»! «Господа-товарищи, Бога нет»! «Бога нет и всё дозволено, ура»!
За плакатами, извещавшими о поминках по магическому реализму и неоромантизму, краснели несколько растяжек-призывов: «Отпразднуем смерть постмодернизма»!
– В этом блоке обитают критики-сатанисты, – Художник показал на обшарпанную серую стену; шли молча.
«Барынька, пора определиться! Хватит метаться между молельней и будуаром!»
– Мелкие литературные пакостники… подкарауливают… вывесили в надежде, что Анна Андреевна, уклоняясь от встречи с Чеховым, свернёт в их глухой проулок.
Навстречу попался высокий седобородый, облачённый в просторную суровую рубаху, подпоясанный верёвкой старик, который шлёпал босяком по грязи. Презрительно глянул из-под косматых седых бровей. У Соснина душа ушла в пятки, Художник и глазом не моргнул, привык.
Раздались аплодисменты. Хлопали, провожая восхищёнными взглядами важного старика, двое крепышей в фесках и примкнувший к ним щекастый усач-кавказец в кожаной кепке. Соснин узнал застреленного ларёчника.
– Экскурсанты, не верят глазам своим.
– А-а-а, – открыл вопросительно рот и сразу осёкся Соснин, словно его уже уколол острый взгляд исподлобья.
– О, Фёдор Михайлович, несомненно, срывал бы регулярно овации, и не только овации униженных с оскорблёнными, однако затворничает, выходит изредка.
– И по какой нужде?
– Сыграть в рулетку.
Следующим встречным тоже был бородатый старик в старой, но чистой, застиранной крестьянской одежде – просторном зипуне из мешковины, холщовой рубашке; он вежливо поклонился.
– Перевозчик. Он арендует причал… белыми ночами. Если б ты знал какой причал!
Прогулявшись, возвращались.
аттракцион для закомплексованных простаков-экскурсантов, помогающий им отвести души, а Соснину не только увидеть нечто невероятное, но и выслушать очередную порцию обескураживающих пояснений– Я жив, снимите чёрные повязки, – громко-громко, как из супердинамика, прохрипел Высоцкий, когда крепыш в коричневой феске приник к окошку в железной, похожей на перископ трубе, – одиноко, никчемной колонной, высилась во дворе. За крепышом в феске дожидался своей очереди толстяк в обвислом свитере, чем-то знакомый.
– В том окошке можно увидеть по выбору как умирали знаменитости: политики, актёры. Преимущественно запрашивают судороги и конвульсии Высоцкого, чернь услаждают смертные муки певчего гения, – опередил вопрос Соснина, – для них, – кивнул в сторону дожидавшихся своей очереди у окошка, – это отдушина, им, безвестным и запрессованным, лестно…
– Запрессованным?!
– Конечно, они сжаты, запакетированы… как рвутся они на экскурсию во двор вечности!
– Наверное, умершие должны ненавидеть живых.
– Да, – сказал Художник, шагнув в сторону, чтобы пропустить приближавшуюся к трубе стайку ударниц первой пятилетки в красных косынках, – к живым отношение плёвое, с издёвкой, они такие самовлюблённые и самонадеянные, ни о чём, отсюда кажется, не задумываются. Особенно здесь издеваются над теми, кто там, за забором, фотографирует.
– Почему?
– Фотоаппарат – видеолетописец счастья, разложенные на столе под конец жизни старые фото – сценки из рая. Вот умершие и издеваются, им-то известно, чем оборачиваются мечты о рае после похорон.
– Получается, что мёртвые в каком-то, внерелигиозном смысле, – живые?
– Это проявления видимостей, их оживляет твоя фантазия.
Как? Как такое понять? Всё окрест было подлинным, во всяком случае, казалось подлинным, но… отчуждённым, предельно – до нереальности – отчуждённым. И любая мысль упиралась в тупик, развернуться не успевала, упиралась… до чего всё-таки нелепы здесь обычные взгляды, обычные земные вопросы…
– Да, – повторил Художник, стараясь быть понятым, – живых презирают, отсюда на суету за забором трудно посматривать без усмешки, но… живым завидуют… и – мёртвым, которые добились успехов в жизни.
– Кого ещё запрашивают?
– Иногда Бродского, чаще – Довлатова, он догоняет Высоцкого.
– Что их сделало популярными?
– Агрессивный шоу-маркетинг там, – посмотрел на забор.
– Каково Довлатову под сладким грузом посмертной славы? Грезил всю жизнь…
– По-моему, подавлен, хватается за голову, но поздно. И с выпивкой туго.
– А-а-а… тебя запрашивают?
– Нет, – рассмеялся, – ни разу! Я – неизвестный художник.
– Зачем мертвецов запрессовывают, сжимают? Тяга к компактности при отсутствии пространственных ограничений…
– Прошлый опыт сковывает твои мысли, чувства, не могу тебе объяснить этого вне пространственных стереотипов. Зачем сжимают? – Художник повёл плечами, – в архивах папки не расбросаны, теснятся на полках.
Закон сохранения информации? Вспомнился Феликс Гаккель, уподоблявший эфир архиву… угадывалась какая-то связь.
– Не пытайся с помощью идей Гаккеля найти сколько-нибудь точные ответы на свои вопросы, учти, здесь бессильны и самые безумные теории! Из земного контекста всего, даже многое здесь увидев, понять нельзя. Остаётся – вообразить!
– Как же время, текущее в зеркале от следствий к причинам? – не унимался.
– Здесь нет времени, ни линейного, ни кругового, ни… обратимого, способного потечь вспять, зеркальный мир, точнее, антимир, – терпеливо напоминал Художник, – это, надо думать, вообще предмет не физики, но искусства, где правят законы воображения, доверься ему.
– Плюнуть и растереть, – бросил в пустоту, медленно отходя от трубы, толстяк в обвислом свитере.
Соснин пошатнулся, еле устоял, глянув вслед толстяку.
– Я жив, снимите чёрные повязки, – громко прохрипел Высоцкий; к окошку уже приник ларёчник в кожаной кепке, для удобства разглядывания слегка поворачивал трубу за две торчавшие из неё железные рукоятки.
– Хочешь взглянуть? – с коварной вкрадчивостью спросил Художник, и, не дожидаясь ответа, шагнул к вертикальной трубе, когда место у окошка нехотя освобождал ларёчник; добавил с не допускавшей возражений твёрдостью, – тебе это поможет привыкнуть…