Приключения сомнамбулы. Том 2 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ужас нереализованности? От чего ты испытываешь ужас теперь, когда ничего нельзя изменить?
– У меня нет к прошлому сверхпретензий. А ужас, именно липкий ужас, если не убояться высоких возгласов, я испытываю от того, что не выпало… увидеть Италию, – печально улыбнулся. – Где ещё, – лукаво глянул на Соснина, как если бы они мирно обсуждали за чаем пассажи из дядиного дневника, – где ещё столь полно и тревожно-восхитительно явлены в камне все волнения духа?
Как… он читал? Мысли спутывались.
– Да, Италия то реальна, то иллюзорна, ближе её образы, дальше, – неуверенно, запинаясь, с трудом подбирал слова, – да, каменная энциклопедия волнений духа, немое назидание культуры, где на все времена пластически воплощены абстрактные мечтания о гармонии. Но какого дьявола… искать всякий раз гармонию заново, мучительно реализовываться, раскрываться, испытывать нечеловеческое напряжение жизни? – вспылил Соснин, и хотя на сердце заскребли кошки, сдержаться не смог, упрямо повторил, – ради чего испытывать нечеловеческое напряжение жизни, творя искусство, завороженное работой смерти? Ради того, чтобы попасть, наинтриговавшись, в этот раздираемый склоками гениев паршивый двор? Поиском какой истины одержимы мы? В чём, скажи, смысл жизни? В самом поиске, отвлекающем от бессмыслицы?
Художник молчал.
– Никакого абсолютного смысла вообще нет?
Художник молчал, еле заметно, как показалось, покачав головой; возможно, хотел, чтобы Соснин выговорился.
– Почему главная мечта всех культур – мечта о бессмертии? Смысл жизни, согласно банальной формуле, в преодолении смерти. Преодолении – как?!
Молча Художник смотрел Соснину в глаза.
– Искусство, поскольку остаётся после нас, смертных, важнее жизни?
Молчание, лёгкий поворот головы.
– Все наши беды, страдания, болезни, предсмертные муки окупаются лишь тем, что после нас остаётся искусство?
Художник молчал, смотрел с сожалением; Соснин почувствовал, что повторяется.
– Недавно я вычитал мнение насчёт того, что искусство – особая религия, религия Бога… возвышенное утешение для Создателя безутешного мира… Но это, если это и так, – смысл для Бога, а есть ли смысл для простых смертных?
Художник кивнул, дав понять, что знает о крамольном мнении Тирца, однако на вопрос Соснина не ответил.
– Смысл, напротив, появился бы, если бы человек вдруг обрёл бессмертие? Если бы живых не подстерегали здесь, за забором, все эти затхло-тусклые ужасы?
Художник молчал.
– Впрочем, мне не нужны утопии. Скажи, есть побочный, непостижимый, какой-то дьявольский смысл? И ради него, тайного побочного смысла, мы обречены все отпущенные богом земные дни, вслепую мучаясь несбыточными мечтами, тревожась и сомневаясь, мало-помалу отравляться трупным ядом, проникающим отсюда туда, – дёрнул плечом, – туда, за забор?
Художник смотрел со спокойным сожалением. – Стоит мне сказать тебе в чём смысл жизни, как ты здесь, по эту сторону забора, останешься, не сможешь вернуться.
Соснину почудилось, что легче было бы умереть на этом месте, чем трусливо отринуть разгадку тайны, до которой так близко, но он, немея от боязни, что не увидит больше небо с бегущими облаками, Неву, промолчал.
Потом, впрочем, потянул Художника за рукав, будто потянул пустоту. – Получается, что сколь счастливо ни раскрывался бы человек в жизни, главное, то, что всё-таки не раскрыто, он уносит с собой? Назначение смерти – забирать главное, да?
– Да! – безжалостно отвечал Художник.
Соснин продолжал теребить пустоту, прикинувшуюся рукавом. – А мне-то как выпутаться, как… Взор притянуло заплясавшее в оконных стёклах пламя.
как вернуться? и можно ли?– Смирись! И жди. Тайна так бередит, так дразнит воображение, воспользуйся этим! Я сказал – смирись и жди? Нет! Смириться – значит извлечь из тайны творческий импульс! Ты спросишь опять – зачем, ради этой вот жалкой вечности? А я опять не отвечу, не объясню, чтобы у тебя оставался шанс. Это круг, понимаешь?
Опять донёсся крепкий сигарный дух, к нему примешался запах одеколона. Голова закружилась.
Зазвучал заупокойно орган.
– Где, как я смогу использовать шанс? – с надеждой спросил Соснин; пламя в окнах разгоралось, отражённое пламя.
– Всё зависит от тебя, пройдёшь испытания – используешь!
– Испытания чем?
– Всем, что видишь! И увидишь ещё.
– Я видел уже этот двор, входил в него, потом всё, что видел, развалилось, всё-всё. И меня засосало, как щепку, в фантастическую воронку, засосало кружение масок, удравших из сновидения?
– Ты забрёл в условное пространство не смысла, но замысла, забрёл в воображаемое чистилище: прихотливое, путаное, ха-ха-ха, – кольнул насмешливым взглядом, – в сём лишённом строгих измерений поисковом предбанничке композиции премного глубин, слоёв, искривлённых и причудливо пересекающихся поверхностей, изменчивые свойства новообретённого твоего прибежища, мешая ориентироваться, накладываются, далёкое оказывается рядом, близкое – чёрт-те где, а уж какая донимает временная чересполосица! Поди-ка разберись, что раньше случалось, позже, кто и когда мелькнул в поле зрения – люди, их речи наперебой, бессвязные события, толчея воспоминаний – вторгаясь в робкий начальный замысел, обращают его в первородный хаос, где время, ломая логические схемы, идёт рывками, то вместе с тобой, куда-то вперёд, в манящую и отпугивающую неизвестность, как в иллюзорно-привычной жизни, то навстречу тебе, возвращающемуся в прошлое, или, напротив, от тебя-убегающего, назад, как в зеркале – от следствий к причинам; о, время в своевольных границах замысла способно то легко и незаметно струиться, то налетать смерчем, недаром замысел превосходит потенциальными новациями сопряжений и ритмов любое, самое смелое, но законченное произведение – замышленная взволнованная форма, как картинные краски на палитре, как рассыпанный и перемешанный романный набор – слова, литеры.
– Роман, набранный до того, как его сочинили, и – рассыпанный? И картина… разложенная на краски…
Художник кивнул.
– И что же, замысел, прибежище путаницы, затолкал меня в будущее?
– О, ты и здесь-то очутился лишь благодаря толчку откровения! Толчок откровения – эпизод, чреватый неизведанными впечатлениями-переживаниями, толчок – эпизод. Переходы из эпизода в эпизод всё более тебя озадачивают, ибо умножаются сущности, откровение наделяет не каким-то конкретным знанием, но полнотой взора; станет ли откровение для тебя откровением для других – это открытый вопрос, в нём, собственно, заключён риск искусства.
– Меня толкают, я почему-то не сопротивляюсь?
– Ещё бы, ты испытываешь помимо толчка извне толчок изнутри. И как бы тебе не было трудно, отбрось мысли о необратимости времени, пространственных измерениях, векторах, прочих заумных земных условностях – оба духовных толчка сливаются! Разве не велик соблазн воспринять библейский завет как именно к тебе обращённый? Иди, смотри, то, что увидишь, напиши!
– Напиши? – изумился Соснин и вспомнил о романе, нашумевшем до публикации. – Писать, чтобы проникать за покровы видимостей?
– Ну да, ты, наивно мечтая о сложной архитектуре, о самовыражении в камне, компоновал и перекомпоновывал постылые схемы, теперь у тебя появился шанс компенсироваться словом. В камне трудно высказаться, а? Ты и сам об этом задумывался, не так ли? В слове – не легче! Но разве тебе, – хохотнул, – ухватившись за новую иллюзию постижения, не интересно узнавать, как по кирпичику складывается твоя собственная судьба?
Соснин кивнул. – Да, вторичный импульс, сублимация сублимации! – ощутил вдруг сшибку своего невнятного, помимо его воли вызревавшего замысла – разорванного, клочковатого – с замыслом куда более обширным, многонаселённым, точным и бесшабашным – как неравные облака столкнулись; посмотрел на обесцвеченные, с отвалившейся штукатуркой стены, на окна, зализанные языками огня; нехотя вдохнул дух тлена.
– Но как, как, к примеру, написать… остановку времени, его отсутствие?
– Это не труднее, чем написать его присутствие, – озорно хохотнул Художник, – архитектура, выписываемая тобой во всех её видимых и невидимых подробностях, – это ведь окаменевшее время, не так ли? Архитектура понуждает неуловимую абстракцию отвердеть, обрести форму, так? И в этом смысле, не преминул бы заметить Шанский, архитектура – потрясающая материальная метафора смерти. И вообще, когда достраиваются дворец или хижина, когда дописывается картина, умирают творящие импульсы, – Художника уже разбирал нешуточный смех, – Микеланджело, завершив ваяние, ударил по коленке Моисея и не смог от него услышать живое слово, ибо сам своё творение умертвил, остановив время, вменив скульптуре вечное статичное совершенство. Кстати, осколки белого мрамора, так тебя удивившие, те самые осколки, о которых ты сейчас вспомнил, были принесены в жертву совершенству Давида, они умерли до него. Однако «до», «после», как я не устаю повторять, – лишь дань привычным тебе условностям, отдельные высокие метафоры смерти, вкрапленные в жизненную суету, вообще не способны глубоко ранить, зато прочувствовав здесь отсутствие времени, ты изменишься внутренне, перенесёшь затем новое для тебя состояние души туда, за забор. Попробуй-ка, – подавил смех, зашептал, будто, боясь посторонних ушей, касался опаснейшей засекреченной технологии, глаза горели на бескровном лице, – следовать перво-наперво совету, который ты уже получал: попробуй писать время, как пейзаж или натюрморт.