Питерская принцесса - Елена Колина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Машенька, расскажи, как все было, только, пожалуйста, подробно! – волнуясь, подскочила на стуле Аллочка. Она обожала кино.
– Да, Машка, рассказывай, только сделай над собой титаническое усилие и попробуй ничего не приврать, – попросил Боба, толстощекий, с чистейшим детским выражением глаз.
Боба – хороший мальчик, мамин сын. Так и видишь, как он с обвязанным шерстяным полосатым шарфом горлом, отложив на минутку книгу, украдкой наблюдает из окна теплого уютного дома, как дерутся и громко матерятся плохие мальчишки. «Как они могут произносить гадкие слова?» – такое у двадцатилетнего Бобы было лицо.
И никаких общепринятых признаков мужественности вроде жесткого отцовского взгляда, или сузившихся во внезапной ярости глаз, или случайно вырвавшегося скверного слова. И всегда при нем какая-нибудь книга, и стихи пишет... добрый, милый толстячок.
– А можно мне никуда не поступать? Я хочу просто жить и писать стихи, – вот все, что родителям удалось узнать о желаниях десятиклассника Бобы.
– Твои стихи не профессия, – ответил Володя Любинский и отправил Бобу к Деду, в Институт, как ребенка отдают в детский сад по соседству с домом.
Боба с Машей какую-то свою жизнь вели. Стихи друг другу читали, вечно переглядывались, хихикали, шептались. Маша заводилась от одного его взгляда и сейчас уже готова была устроить спектакль тут же, за столом. Направив на Бобу палец и выпятив вперед челюсть, Маша грозно сказала: «Пиф-паф!» Боба немедленно упал головой на стол и изобразил умирающего зайца, хватающего ртом воздух и из последних сил ползущего к Маше. Старший Любинский недовольно нахмурился и пристукнул по столу ладонью.
– Ладно, рассказываю чистую правду... Ну, Дядя Федор привел меня на «Ленфильм», в массовке сниматься. А меня пригласили на роль! Режиссер сказал, что я легко возбудима, эмоциональна, перед камерой держусь естественно, – перечисляла Маша, поглядывая на всех по очереди и проверяя, какое это производит впечатление. – Еще сказал, камера меня любит... – мечтательно выдохнула девушка, то ли от слова «камера», то ли от слова «любит»...
– Все эти рассказы про девочку, которая шла себе по улице, и вдруг ее встречает режиссер и говорит: «Ты будешь звездой» – полная ерунда, – удовлетворенно заметила Аллочка, – всех приводят по блату...
– Мама, мы об этом ничего не знаем, – мягко возразила Наташа и под столом легонько наступила матери на ногу.
Маша с Наташей послушно считали друг друга родными. Представьте себе весы, обыкновенные магазинные весы, на которых взвешивают сыр и колбасу... На Машиной стороне так много! Маша – Принцесса, Дедушкина внучка, Папина дочка, Костина любимица... так много, что кино ничего уже и не прибавляло. А у Наташи маленькая смятая бумажка – красота и Аллочкина суетливая, душноватая любовь.
– Представляете, для съемок в массовке выдали мне платье гимназическое, длинное, почти до пола. Я надела и тихонечко вышла на улицу... и пошла в школу...
– Машка! Не ври! – хором закричали Костя и Боба.
– Ну вот, и там, по сценарию, надо было прятаться под скамейку, – ничуть не смутившись, продолжала Маша. – Гимназистки сидят в кино, и вдруг появляется классная дама. И девочки быстренько бросаются под скамейку. Сняли десять дублей. – Маша небрежно и с удовольствием произнесла слово «дубль». – Вот представьте себе... – Она выдвинула свой стул на середину кухни. – Звонок, и мы все прыг под скамейку! Потом вылезаем, и снова – входит классная дама, мы – прыг под скамейку, и так десять раз. – На ее лице отразился ужас. – В одиннадцатый раз я решила больше не вылезать из-под скамейки. – Для наглядности Маша забралась под стул. – Так и сидела там тихонечко, проклинала свое любопытство и тоскливо мечтала уйти домой, – заунывным голосом вещала она из-под стула. – Просидела целый час. А потом вдруг слышу... – Высунув голову, она произнесла детским баском: – «Всем спасибо, все свободны!» Ну, я и вылезла, на носу висит паутина (там у нас, на «Ленфильме», грязно), – небрежно заметила она, – и тут-то режиссер меня и заметил!
Аллочка озабоченно обвела взглядом сидящих за столом:
– Как «Наполеон», сахара не много положила? – И по какой-то пришедшей ей в голову ассоциации, наклонившись к Ане, прошептала: – Знаешь, я опять пару вазочек в антикварную комиссионку на Невском снесла... Наташе купили джинсы и плащик... серенький такой, финский...
– Правильно стараешься Наташку-то одеть. Тебе теперь что, а ее еще замуж выдавать, – громко вмешалась баба Сима. Бабы-Симино ухо всегда клонилось в сторону женских разговоров.
Гарик Любинский вежливо осведомился:
– Наташа, а т-тебе что, п-пора замуж? Уж замуж невтерпеж... Т-ты у нас, как это в деревне говорится, – он обернулся к бабе Симе, – п-перестарок?
На порозовевшем Наташином лице не отразилось ничего, будто и не о ней говорят. С тех пор как умер отец, Наташа Васильева никак не проявляла своих чувств, ни разу не заплакала на людях, никогда не обижалась, вся была одна сплошная милота и застенчивость. Все относились к ней нежно и осторожно, кроме Бобы, который утверждал, что она «только косит под тургеневскую барышню», а на самом деле «мышка-наушница».
– Наташа, я сегодня п-перечитывал «Войну и мир». Угадай, к-кто автор? – встрял в разговор Гарик.
– Ну, Гарик, миленький, еще немножко послушай, самое интересное, – взмолилась Маша.
Гарика Маша побаивалась с детства. Никто его, кроме родителей, не любил, казалось ей, и все боялись, насколько взрослые могли не любить и бояться ребенка. Прощали дерзости, не желая с ним связываться. С ним и с его отцом, Володей... Гарик – вундеркинд. Так считалось. Про это Маша ничего не ведала, но зато знала, что он гадкий мальчик. Однажды шестилетний Гарик нашептал Маше: «Ты не Раевская, не внучка академика, тебя в приюте взяли». Много раз повторил, пока она не зарыдала. После его ухода радостно бегала по комнатам и кричала: «Там тебя нет, и тут тебя нет!»
Гарик, покраснев, уткнулся взглядом в стол. Странно, удивилась Маша, обычно его так просто не остановишь. Наверное, он все-таки за нее рад.
– И тут вдруг режиссер говорит: «А пусть она монолог отыграет! Мы уже отсмотрели сотни девчонок, у меня от них в глазах рябит». Подошел Резников, режиссер: «Давай попробуем твою девочку на героине!» Мне дали текст из фильма и поставили перед камерой, а за камерой посадили Дядю Федора. Он мне подавал реплики из диалога... – Костя кивнул. – Просто они уже устали искать, а тут я. – Маша притворяется скромной. – Сказали, я в динамике хороша, а в статике не очень... А монолог был про то, как она все врет. Сочиняет про свою жизнь...
Юрий Сергеевич засмеялся:
– Тогда тебе было несложно перевоплотиться... А вообще, дочь, я надеюсь, у тебя хватит ума отнестись к этому... как к игре, не более. Во-первых, это всего лишь кино, а во-вторых, очередная поделка.
– А это ничего, что в статике не очень? – застенчиво спросила Наташа. – Уже не передумают?
– Марципан Марципаныч Раевский уже утвержден в роли.
– Дядя Федор подарил мне за это – вот! – Маша показала серенькую книжицу. – Тут рисунки Ларионова и Гончаровой!
Гарик удивленно присвистнул, а Наташа, кинув удивленный взгляд на невзрачную книжонку, поспешно изобразила восхищение, лишь на секунду не удержав обескураженное выражение лица.
– Футуристы, футуристы, дороги вы нам вечною дружбой... – затянул Боба на мотив «комсомольцы-добровольцы».
– Ну что ты вечно кривляешься, как баба! – не выдержал старший Любинский, раздуваясь от злобы.
Володе рассердиться – раз плюнуть. Особенно легко он начинал злиться на Бобу. Разве таким должен быть старший сын! Вечные ангины, простуды, затяжные, ползучие, неделями слегка повышенная температура. Все Бобино детство Зина была с ним как единый организм, одна часть которого старательно лечила, мазала, грела, а другая послушно лечилась, мазалась, грелась.
Невысокий, узкоплечий Гарик, как и Боба, ничем не напоминал отца. Худое жесткое лицо с острым подбородком, как у злобной птицы, тощая шея с торчащим кадыком всегда немного подрагивала. Подолгу молчал, а когда вступал в разговор, начинал волноваться и заикался.
– Парнишка-то ваш дергается чего? К невропатологу его надо, – посоветовала как-то баба Сима.
– Такой гениальный мальчик и должен быть нервным, – холодно ответила Зина Любинская. Да и что возьмешь с бабы Симы, глупой старухи. – А заикается он от того, что его мысли опережают скорость речи.
Гарик удивительно рано начал читать философов и историков. Выводы делал необычные, сложные фильмы и книги оценивал совсем не по-детски. Дома, как только начинал говорить, все остальные внимали почтительно. Отцу и в гостях хотелось, чтобы все внимали, но человек он был разумный, поэтому только робко взглядом просил – давайте, мол, послушаем, пожалуйста. Слушали, и не только из жалости к Володе. Володя же умница, понимает. Мальчик действительно неординарный. Талантливый, жесткий, целеустремленный необыкновенно...