Можайский — 4: Чулицкий и другие - Павел Саксонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чулицкий согласился:
— Да, теперь мы знаем, что это был именно он. Но в тот момент, на почте, я понятия не имел о существовании этого человека!
Лицо Вадима Арнольдовича стало совсем хмурым:
— Неудивительно. Я тоже и представить себе не мог, при каких обстоятельствах снова его увижу!
В голосе Чулицкого появилось сожаление:
— Вы ведь его жалеете?
Вадим Арнольдович поднял на Чулицкого недобрый взгляд. Недобрый, впрочем, не в отношении начальника Сыскной полиции как должностного лица и не в отношении Михаила Фроловича как человека, а больше в отношении абстрактного лица, сующегося с непрошенным сочувствием:
— Глупая смерть! И… незаслуженная.
Михаил Фролович наморщил лоб и задумчиво почесал его.
— Незаслуженная? Это вряд ли. А вот нелепая — согласен.
— Пусть так.
— Не вините себя. — Чулицкий подошел к Вадиму Арнольдовичу и доверительно взял его за локоть. — Дров вы, конечно, наломали: спору нет. Но в смерти вашего приятеля вы не виноваты. Ему в любом случае была крышка!
Гесс отстранился:
— Пусть так. Но чтобы вот так… пулю в лоб на моих глазах!
Чулицкий пожал плечами:
— А по мне, так даже лучше: быстро и без мучений. Всяко лучше, чем быть повешенным!
Гесс вздрогнул и отошел от Михаила Фроловича еще на шаг.
Чулицкий кашлянул.
Можайский подхватил с буфета стаканы и бутылку и вроде как переменил тему:
— А не выпить ли нам?
Все мы с облегчением загудели и окружили его сиятельство пестрой толпой. «Наш князь» — с видом немного комичным, что было особенно заметно на фоне его неизменно мрачного из-за увечий лица — начал оделять нас выпивкой. Действовал он быстро и ловко, так что уже минуту спустя каждый из нас держал стакан и ожидал тоста.
— Ну, за весну! — провозгласил его сиятельство.
Мы выпили и прислушались: за окнами по-прежнему завывал штормовой ветер, в стекла билась ледяная крупа.
— Да, запаздывает, голубушка! — подтвердил Можайский, словно отвечая на наши явные мысли. — Ну да ничего: капель уже прозвенела, оттепели пошли… так, глядишь, и всё зазеленеет — оглянуться не успеем!
— Дай Бог, дай Бог, — поддержал Можайского Кирилов. — Весною и нам работать сподручней!
— Всем сподручней, Митрофан Андреевич, всем!
Пожарный и полицейский обменялись улыбками.
— А теперь, — заявил Можайский, когда хмарь, навеянная столкновением Гесса и Чулицкого, вполне, казалось, рассеялась, — можно и к нашим баранам вернуться. Я так понимаю, — это уже Михаилу Фроловичу, — с почты ты прямиком к Висковатову в гимназию отправился?
— Да, — подтвердил Чулицкий.
— И что же там?
— Мрак, ужас, смерть!
— Неужели дядюшку прямо там зарезали? — в голосе Можайского послышалось недоверие. — У Висковатова?
— Ну… — Чулицкий покрутил растопыренными пальцами правой ладони: мол, как посмотреть, — и да, и нет. Не совсем, короче!
— Ну, так рассказывай!
Михаил Фролович рассказал:
— Когда на почте я выжал все, что мог, и, выжав это, пришел в едва ли не леденящее волнение от вскрывшихся обстоятельств, я наспех попрощался с Иваном Васильевичем и Михаилом Семеновичем и — пешком, не желая тратить время на дорожную сутолоку — полетел на девятую линию. Вы себе представляете сорок шестой дом? — четырехэтажный[57], на невысоком цоколе, некрасивый, но вполне респектабельный с фасада, и с мрачным, застроенным корпусами двором?
Можайский, Инихов и Гесс кивнули утвердительно. Остальные, считая и меня, помялись в сомнении. Не знаю, кто как, а я не обращал на этот дом никакого особенного внимания, хотя и жил неподалеку, и, разумеется, не раз его видел воочию.
— Дом этот — вполне себе достопримечательность: благодаря гимназии и реальному училищу Видемана — известному, как вы знаете, заведению. Преподавательский состав в заведении этом — на удивление: один Павел Александрович — заслуженный, как-никак, профессор Императорского Университета — тому очевидное подтверждение. Но вот всё остальное…
Чулицкий слегка поежился.
— … от всего остального — мурашки по коже! Я даже не говорю о том, что если один этаж отдать под нужды мальчишек, весь дом неизбежно приходит в расстройство: нет. Больше всего меня поразила и обеспокоила царившая там атмосфера: какая-то помесь фальшивого благополучия и кричащей нужды. В такой атмосфере уже неважным казалось всё прочее. Поднявшись на третий этаж с парадного входа, я позвонил в квартиру Павла Александровича, но тут же припомнил, что день — будничный, а директор училища — человек, несомненно, занятой. Поэтому я ничуть не удивился, когда открывшая дверь не то экономка, не то какая-то дальняя родственница на мой вопрос о Висковатове ответила, что он на занятиях. Пришлось перейти от квартиры в учебные помещения и порасспрашивать там.
Нашелся Павел Александрович быстро, и также быстро он согласился ответить на мои вопросы. Однако взгляд его был тяжел, ноздри крупного носа подрагивали от сдерживаемого волнения, рукою Павел Александрович то и дело проводил по окладистой бороде, а иногда забирал в пригоршню спущенные на воротник волосы. Я насторожился: люди, не чувствующие за собою никакой вины, обычно при встрече с полицией так себя не ведут.
— Знаком ли вам некий Илья Борисович? — первым делом осведомился я, пристально глядя на Висковатова.
«Фамилия?» — коротко уточнил он.
— Некрасов.
Павел Александрович хмыкнул:
«Один Некрасов мне точно известен. Но вряд ли вас интересует именно он!»
— Милостивый государь!
«Некрасов, говорите?» — Павел Александрович сбавил обороты. — «Нет: что-то не припоминаю».
— Как же так?
«А что же в этом удивительного?»
— Да ведь вы только минувшим вечером получили от него письмо!»
Павел Александрович порозовел:
«Письмо? Какое письмо?»
— Вам мальчик его принес. Отпираться бесполезно!
Краска на лице Павла Александровича стала заметней:
«Ах, вы об этом письме!»
— Было еще какое-то? — поддел профессора я, чтобы и дальше понаблюдать за его реакцией.
Павел Александрович, однако, отреагировал спокойно:
«Нет, других писем не было».
— Тогда расскажите об этом!
«Но что именно вас интересует?»
— Прежде всего: как давно вы знаете Илью Борисовича?
«Вообще не знаю».
— Павел Александрович!
«Я правду говорю». — Взгляд Висковатова стал еще тяжелее. — «В том смысле, что лично с ним не знаком».
— Но письма, тем не менее, он вам почему-то пишет?
«Илья Борисович — мой корреспондент».
— Корреспондент?
«Э… гм… да».
— Какого же рода корреспонденцию вы с ним поддерживаете?
Павел Александрович покраснел еще больше:
«Он… документы для меня подыскивает!»
— Какие документы?
«Обычные. То есть — необычные, конечно: грамоты, стихи…»
— Павел Александрович! — я решил положить конец этому неясной причины и очевидному вранью. — Илья Борисович обвиняется в совершении нескольких тяжких преступлений, считая даже убийство.
«Убийство!» — теперь на лице Висковатова промелькнул ужас. — «Убийство?»
— Да. Что вы на это скажете?
Краска с лица профессора сошла: он побледнел.
«Уверяю вас, я ничего об этом не знаю! Вы же не думаете, что я…»
— Нет, разумеется, — я решил не перегибать палку, — ничего такого у меня и в мыслях нет. Но вы должны без утайки рассказать мне обо всем. Понимаете? Обо всем решительно! А чтобы вы понимали, что я перед вами честен, знайте: о проекторе мне тоже известно.
«Господи!» — искренне изумился Павел Александрович. — «Проектор-то тут причем?»
— Вот и я хотел бы это понять!
«Поясните: потому что я-то уже вообще ничего не понимаю!»
— Хорошо, — я жестом пригласил профессора занять стул напротив меня, хотя — по чести и месту — профессору следовало предложить мне сесть. — Давайте обо всем по порядку.
«Сделайте милость!» — Павел Александрович сел.
Я — вкратце, разумеется, и не касаясь определенных деталей — рассказал профессору о произошедших в городе событиях и о том, какая роль в них выпала на долю Ильи Борисовича. Роль при этом добровольная, а потому особенно предосудительная.
Павел Александрович слушал, не перебивал, а когда я покончил с этим, уже без ерничанья и куда более приветливо, чем поначалу, стал отвечать на мои вопросы.
«Понимаете, — прежде всего, пояснил он мне, — я давно подумывал о том, чтобы сделать некоторые из моих исследований… как бы это сказать? — более рациональными что ли, менее затратными по времени. Я имею дело с огромным, колоссальным количеством самой разной документации, причем многие из рукописных текстов представляют собой самые настоящие головоломки. Лучшие из графологов далеко не всегда способны разобрать написанное в спешке или… ну…»