Категории
Самые читаемые
onlinekniga.com » Проза » Русская современная проза » Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин

Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин

Читать онлайн Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 216 217 218 219 220 221 222 223 224 ... 348
Перейти на страницу:

Впрочем, открытой воды не было вовсе, лишь на миг кое-где могли вскрыться меж льдинами, чтобы тут же исчезнуть, чёрные, как чуть колеблющаяся смола, неправильной подвижной формы прогалы, а так – только льдины, сплошь – льдины, но – графически чёткие, резко меняющие причудливые изломы-контуры, а потёршись одна о другую, трескавшиеся, вновь разламывавшиеся и крошившиеся до полного исчезновения льдины. Германтову и Кате выпало нежданное зрелище: они вознеслись над разрушительно бурливым и широченным – во всю ширь Невы – потоком взломанного, спешащего к гибели своей льда; в зрелище этом поражала какая-то метафорическая обречённость и всесильная стихийная убедительность.

Это тоже – роковое ненастье?

Ненастье – для них, его и её?

Они не галлюционировали, хотя мнилось им, что вершилась во мраке, но при этом – на их глазах, вселенская катастрофа.

Но не только на их глазах не только где-то вовне и помимо них вершилась та катастрофа.

Зрелище внезапного ледохода что-то в душах их взбаламутило.

Стоя высоко над этой неукротимой подвижностью, они, парочка прислонившихся к перилам зевак-прохожих, не чувствовали себя защищёнными?

Два замутнённых и – загрязнённых цвета во мраке вселенской катастрофы: чёрный и жёлтый.

И сопровождал катастрофу препротивнейший аккомпанемент.

За их спинами проезжали по мосту, как ни в чём не бывало, машины, троллейбусы, а они смотрели во мрак, прислушивались.

Треск, сухой треск, и какой-то противный, будто железом по железу, скрежет, и натужные шорохи, и вздохи, и ещё чмоканья, хлюпанья, бульканья какие-то воровато доносились из-под будто бы уплывавшего куда-то назад и против течения моста… и стоял в перенасыщенном влагой воздухе общий какой-то, и впрямь не иначе как вселенский гул, и – что это, самовнушение? – сопровождался, да, сопровождался всё же фоновый грозный гул конкретными тревожными шумами от наползаний-наслоений, раздавливаний, разломов, как если бы каждую стадию безостановочного самоуничтожения сопровождал свой глуховатый, но артикулированный звук; плоские грязно-жёлтые льдины словно заразились безумием каких-то покорно сбившихся в мычаще-блеющее стадо обречённых существ.

Долго смотрели вниз молча, взволнованные, захваченные сокрушительным напором слепой стихии.

– Как страшно, – сказала Катя.

Генетический рок, шест с чёрной тряпкой на конце, качающийся в волнах, и холмы Иерусалима, Рима – locos parallelos

К тому времени их отношения вступали в чёрную полосу.

Вернее, полоса разлада словно бы к ним сама приближалась… медленно, но неотвратимо; знаете, у горизонта сперва небо слегка темнеет, ну и что с того? Можно и не заметить. Но вот уже зависает над головами в тревожной тишине свинцовая туча, и вот уже что-то погромыхивает, искрит.

И – давит, давит; что-то летучее, пьянящее, что было между ним и Катей, когда были они поглощены друг другом, что-то, что делало каждый новый день желанным и волнующе интересным, словно бы само собой выдыхалось, а сам воздух, которым они дышали, наливался тяжестью.

– Знаешь, всё чаще я по тебе скучаю, будто бы ты со мною, а тебя нет; всё чаще и острее скучаю.

И прежде не всё бывало ладно у них, не всё – учащались дурацкие перепалки, какие-то странные Катины выходки, словно получали волю сразу все угнездившиеся в ней капризные демоны. Вдруг, ни с того ни сего у неё могли помутнеть-побелеть глаза, она могла грохнуть об пол тарелку или кинуть в Германтова, как в подвернувшегося под руку чёрта, горбушкой батона да ещё упасть на чёрный диван, заплакать навзрыд, уткнуться зарёванным лицом в пахучую кожу и изо всех сил, истерически содрогаясь, на манер какого-нибудь несносного дитяти-диктатора, бить-колотить по дивану восхитительными ногами, как если бы решила выбить из недр старого дивана, защищённых кожаным панцирем, многолетнюю пыль… Правда, через несколько минут она уже поднимала голову, глаза её, вернув себе привычную форму, прозрачность, цвет, блеск, уже смеялись, удивлённо моргая… и не надо было ей глотать бром или валерьянку: она доставала из картонной коробочки комок пластилина, принималась машинально мять, мять – и окончательно успокаивалась.

– Екатерина Великая, неужто ум за разум задвинулся? – тихо спрашивал Германтов, ласково её обнимая. – Что с тобой было? Неужто сказалось так долгое сидение между сфинксами?

– Не-е-е, белены объелась, – повеселев, отвечала Катя.

Сначала он думал, что у Кати какой-то загадочный душевный недуг, провоцирующий немотивированные припадки, всхлипы-слёзы, думал, грешным делом, что психику её и впрямь могло подорвать регулярное сидение между сфинксами, да и не исключено, что так и было, но навряд ли корни беды сумел бы обнажить и сверхопытный психоаналитик, а итоговый диагноз и сам Германтов без особого труда для себя поставил ещё тогда, когда они с Дворцового моста смотрели на ледоход: она испытывала подспудно гнетущий страх; всё чаще терзал её, полную сил, неиссякаемых эмоций, безоглядную и решительную такую, страх.

– Страшно… Но чего же ты боишься? – домогался ответа от неё Германтов.

– Мне страшно жить, – как-то прошептала она, сделавшись серьёзной и перестав моргать. – Помнишь «Плату за страх»? – да, было дело, испереживались они, когда Ив Монтан вёл по опасной горной дороге грузовик с полным кузовом динамита. – Вот и я будто бы начинена взрывчаткой…

Да, именно для такого страха – экзистенционального страха – у неё было предостаточно оснований.

* * *

Страх сейчас испытывал и сам Германтов; больно и страшно было ему всё это вспоминать. И как же не хотелось ему вспоминать, как не хотелось: его память пробивали пугливые многоточия. И глупейшие мыслишки безуспешно он отгонял, а были они хуже назойливых мух.

«Вот, – думал Германтов, – не убежали вместе в Париж, а ведь если бы убежали…», – машинально взял лупу, опять-таки машинально поводил ею туда-сюда, словно делая колдовские пассы, над фрагментарно разраставшейся в бликующем круге лупы картой Венето, провёл лупой по ниточке железной дороги: из Венеции, от вокзала Санта-Лючия, в Тревизо, из Тревизо – в Мазер; прочь, прочь, только б не углубляться. Да, он не отказывал себе в удовольствии подолгу докапываться до истоков чудесных своих открытий, заново развёртывать мгновения озарений, которые позволили ему разглядеть скрытную природу петербургского ампира через небесное окно Росси в межарочном пространстве Главного штаба или отождествить рождение флорентийского купола с рождением всего Ренессанса, но едва он, перебрав по многу раз победительные случайности – ситуативная тавтология верно служила ему катализатором творческого сознания, – разложив так и эдак, подобно вариантам светоносного пасьянса, живые – вопреки всем напастям до сих пор живые – радости своего союза с Катей, как тут же по какому-то внутреннему принуждению к «чёрной полосе» приближался и – интуитивно цеплялся за любую психологическую уловку, чтобы свернуть мучительное прояснение подоплёк того, что между ними произошло.

Старые раны ныли; как пленяла Катина естественность, её шатания между покладистостью и необузданностью, её…

Ох, раны всё-таки затянулись – стоило ли их сейчас до крови расчёсывать, да ещё и посыпать солью?

Не стоило.

А мог ли он поступать сколько-нибудь рационально?

Мог ли хотя бы переключать внимание?

Мог, конечно, мог – даже все треволнения замысла временно служили ему счастливым укрытием от прошлых бед.

Пошевелил мышку…

Вывел на экран автопортрет Веронезе; раз за разом выводил его на экран, а несколько раз в последние месяцы даже отправлялся в Эрмитаж, чтобы увидеться с Веронезе «вживую»; Германтова тянуло к мистическому – тут-то уж точно мистическому – контакту с этим неброским автопортретом, нехарактерным для живописной манеры самого Веронезе: сдержанным, изысканно-строгим по колориту… Ряд пуговиц, едва взблескивающих на аскетичном чёрном сюртуке; чёрный воротник-стойка с тоненьким розоватым кантиком, пенная полосочка кружев нательной рубашки.

О, Веронезе ли это?

Германтов в нерешительности отступил на пару шагов назад, но Веронезе вместе с голубым простенком, на котором висел портрет, тотчас приблизился к нему, причём вплотную. Франтоватость, нарядность, якобы неотделимые от него и привнёсшие в его образ яркие краски, были показными, служили ему лишь маскировкой? Или для него лицо стало вдруг, когда писался автопортрет, ценнее и интереснее, чем парча, бархат? Правда – собственное лицо. Лицо – бледное, с синеватыми тенями, и только нижняя губа чуть тронута розоватым, того же оттенка, что и кантик на воротнике, мазком, и тёплый свет слева падает на выпуклую лобную кость; автопортрет в последнее время перевешивали с места на место – в Большом просвете, где отлично он прижился на красном фоне, шёл косметический ремонт, а в этом зальчике с противненько голубыми стенами, у проёма, через который виднелась повешенная в соседнем зальчике напротив окна, обесцвеченная потоком прямого света, словно выцветшая тициановская Даная… Бог с ним, с Тицианом; глаза Веронезе блеснули, и Германтов неожиданно для себя подумал: а ведь стиль самого Палладио на словах куда твёрже был, чем в натуре, он, стиль, какой-то заманивающий своей мягкостью, а подкупающе твёрдые принципы лишь оставались принципами; провозглашался жёсткий словесный заслон перед «развратителями архитектуры», а ведь будто бы заранее самими формами-пространствами виллы Барбаро была обещана их совместимость с веронезевской кистью, не так ли? Веронезе еле заметно кивнул… Где он сейчас, в Эрмитаже или – в Зале Олимпа? Да, – озирался Германтов, – в Зале Олимпа: тёплый колорит тут, в зале этом, уместен; олимпийские боги, аллегорические фигуры четырёх стихий, да, в люнетах… И вообще, излюбленные ордера у Палладио – тосканский, ионический, а вот дорический ордер при архаичной суровости своей, будь он использован, навряд ли бы поволил подпустить к себе свободного от каких-либо обязательств живописца, а так… Зодчий словно провоцировал живописца; к тому же Веронезе только что вернулся из Рима – кивок повторился – где увидел микеланджеловское барокко, проникся его нежданной аллегорической пышностью – чем не дополнительный стимул к раскрепощённости кисти. Веронезе выжидающе смотрел на Германтова, как если бы пережидал очередной наплыв домыслов и сомнений искусствоведа; казалось, во взгляде Веронезе были и надменность бессмертного, и понимание-сожаление, и ирония, и даже брызжущая весёлость, вызванная, возможно, прикосновением к нелепостям чужой жизни, нет-нет да затекавшим и в голубенький Эрмитажный зальчик. И даже уже сарказм был во взгляде Веронезе, казалось, что Веронезе многое уже знал о нём, о Германтове-ЮМе, как о вроде бы взыскательном, не лишённом проницательности, но самонадеянном схематизаторе-концептуалисте. Веронезе, судя по еле изогнувшей губы улыбочке, легко читал его мысли: мол, вилла Барбаро как памятник своего времени – памятник, конечно, отменный, но творческий-то порыв ведь протянулся из шестнадцатого века в далёкое будущее, в бесконечность, в беспредельность, и от такой «протяжки» в глазах Германтова старинный памятник наполнялся новыми, неведомыми двум великим соавторам, оставшимся в своём шестнадцатом веке, смыслами… Знал Веронезе эту давненько, ещё в разговорах с Катей, выкованную-выстраданную формулу Германтова, знал, а также знал кое-что о внутреннем мире Германтова и, само собой, о текущих его намерениях, планах скорого посещения Венеции, прибытия на одиннадцатичасовом поезде в Мазер; о, Германтов в частых визуальных контактах с ним, когда разговаривали только глаза, словно выбалтывал художнику свои планы, а Веронезе ими, планами этими, явно был недоволен, возможно, что уязвлён… «Неужели и я неосмотрительно сумел оживить портрет?» – спрашивал себя Германтов, вспоминая литературные приключения портретов. Он же живой, явно живой: как скупы, но выразительны были острый умный взгляд, иезуитская – какая ещё? – еле тронувшая губы улыбочка. Похоже, оживший Веронезе ничуть его не боялся, а, зная о пресловутой лицензии на отстрел, знал уже не только о намерениях-планах и душевных шатаниях надоедливого искусствоведа-концептуалиста. Веронезе не мог не знать также, что здесь, в Эрмитажном голубом зальчике, так же незримо присутствовал его униженный соавтор Палладио, оставаясь, впрочем, в сторонке, не принимая никакого участия в многозначительном поединке взглядов Германтова и… Веронезе. Но остранённость Палладио была притворной, понимал Германтов, конечно, притворной, отрекался ли Палладио от своих принципов, не отрекался, но теперь-то Палладио и Веронезе уже были спаяны общей тайной, и сохранение её – одной тайны на двоих! – для них стало важнее прошлых противоречий и разногласий, к тайне этой, сокровенной, глубоко-глубоко запрятанной, никого они не подпустят… Никого? Спутывались от волнения мысли, но Германтов понял вдруг, что и Палладио тоже ожил. Палладио, однако, с напускным безразличием монументально стоял в сторонке. А всезнающий и такой изящный, строго-изящный Веронезе вновь косо посмотрел на Германтова из своего пятисотлетнего далёка, но вдруг, резко высунувшись из рамы, угрожающе приблизил к нему лицо. Когда же и по какой причине опасно натянулись отношения между ними? Не тогда ли уже, когда в Лувре, переполняясь скепсисом по поводу веронезевской склонности к гигантизму, Германтов подходил к «Браку в Кане»? Допустим, в Лувре могла пробежать между ними кошка. Но вдобавок к внезапной той неприязни… Кстати, Веронезе и впрямь мог бы быть уязвлён несправедливостью допущений, верхоглядством, бездоказательностью; разве не намеревался Германтов, пусть и объясняясь в любви, обвинить Веронезе во всех возможных и невозможных художественных грехах? Вот и перешёл черту, ощутил холодящую близость тайны, едва ли не коснулся уже её, окутанной «ядром темноты», и – напоролся. И – ночью уже был живым Веронезе, ночью – он опередил этот сеанс портретного оживления! А… так ли уж активен был в ночной расправе Палладио? Неужели само слово «унижение» могло его, зодчего на все времена, сдвинуть хоть слегка с пьедестала или же покоробить на нём бронзовые складки одежд? И что же было раньше – удары пудовых кулаков светочей Ренессанса, свалившие Германтова с ног, кровь на булыжниках, на белом воротнике или – миг, тот вдохновенный миг, когда Веронезе – тоже живой, несомненно, живой! – в рабочем заляпанном балахоне расписывал виллу, все стены её и своды? И тогда ли, пятьсот лет назад, или сейчас, в многовековом пространстве германтовского замысла, застигнутый на месте художественного преступления, почти за кисть схваченный, разгневался он и, психанув, – как смялся у него, бессмертного, подбородок, как задрожал, – изготовился сбросить презренного уличителя Германтова с помоста; и когда же, когда – пятьсот лет назад или сейчас, в миг этот – случились вспышка, взрыв?

1 ... 216 217 218 219 220 221 222 223 224 ... 348
Перейти на страницу:
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин.
Комментарии