Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кукушонок, кто же ещё…
Славный кукушонок: вихрастый, с шелковисто-пепельными, почти сросшимися на переносице бровями, прозрачными бледно-серыми, широко расставленными глазами, прямым носом и большим – в деда, адмирала-разведчика? – ярко-губастым ртом; нежная кожа, глаза – как у Кати, Юли. Неудивительно, Катя и Юля были похожи как две капли воды; а вот веснушек у Игоря было маловато; редкие коричневые крапинки на розовых скулах.
Увидев впервые Игоря, Германтов испытал симпатию, а вскоре почувствовал, что неожиданного пасынка полюбил, без горячности, но – полюбил. И для Игоря сразу он стал своим. Игорь его называл по имени: Юра; особый контакт, заведомое дружелюбие, без учёта возрастных и семейных соподчинённостей, с самого начала отличали их отношения – не было мамы, папы и сына, были попросту Катя, Юра и Игорь.
Германтов растроганно удивлялся повторяемости судеб: кукушонок. И сам он, бывший кукушонок, а ныне незадачливый отчим Германтов, входя в новую для себя роль ответственного главы семейства, теперь будет покровительственно класть кукушонку Игорю тяжёлую руку на худенькое плечо, будет, наставительно надавливая, что-то ему советовать, будет увещевать, предостерегать.
И так же, как и он, Германтов, который когда-то ничем не досаждал маме и Сиверскому, поскольку сосредоточен был на листании книг, иллюстрированных журналов, на раздумьях своих по поводу увиденного в книгах-журналах, так и Игорь, смышлёный, всегда находивший себе занятие…
Замкнутый, но – не аутист, всё же не аутист.
«Что из него может получиться, что?» – думал, переполняясь тревожной любовью, Германтов, понимая, что заведённо повторяет давние беспокойные раздумья о нём самом и его неясном будущем мамы, Якова Ильича. Вспомнил почему-то, как Игорь впервые встал на лыжи в Парголове, как просунул руки в связанных Катей больших и пёстрых, с декоративными заплатами из нерпового меха варежках в петли бамбуковых лыжных палок; вспомнил, что, посетив зоологический музей, Игорь заинтересовался, правда, ненадолго, какими-то заспиртованными гадами, а потом, помнится, попросил его отвести в Кунсткамеру. И такое тепло вдруг испытал Германтов, обрадовался, что летом Игорь к нему приедет со своей девушкой. Интересно, она коренная израильтянка или русскоязычная? И хорошо, что Игорю квартира достанется, хорошо, что ему, – кому же ещё? И не обязательно он решит продавать квартиру, разве плохо, повоевав с террористами, из ближневосточного пекла прилететь в белые ночи в Петербург, открыть дверь своим ключом? Летом… Ну да, только на сей раз – не в белые ночи, а в августе: Германтов к августу как раз допишет «Унижение Палладио» и – неподъёмно-счастливая гора с плеч! – с удовольствием займётся гостями. Они, конечно, сплавают в Петергоф, съездят погулять в Павловск, и отправятся куда-нибудь вместе обедать, закажут хорошее вино. А тогда, давным-давно, невольно наблюдал за маленьким Игорем: да, повторял и повторял себе, не переставая без конца удивляться, покладистый, спокойный, сам себя занимающий, не мучающий взрослых вопросами… Германтов и Катя часами могли разговаривать и спорить на кухне о сверхвысоких материях, а Игорь читал или занимался своими серьёзными делами, а переделав свои дела, сам тихо укладывался спать без всяких «спокойной ночи». О, вопреки начальным скрытым опасениям внезапный ребёнок не стал обузой; присутствие в гостиной Игоря, в арсенале которого, на полу у этажерки, была длинноствольная нестреляющая пушка и две заводные, безнадёжно поломанные гусеничные машинки, с горящими ушами разыгрывавшего в тиши своего милитаризованного воображения битвы гигантских танковых армад, ничуть не мешало Германтову писать, размышлять, с каких-то пор, возможно, и помогало, при том что Игоря и вовсе легко было не заметить. Никаких забот он не доставлял, но от самого присутствия его исходило – ощущал Германтов – какое-то тепло. Игорь словно воспроизводил в поведении своём детские свойства самого Германтова, как если бы был его родным сыном; не хныкал, не качал детские права, а тихо наигравшись, тёр глаза и покорно отправлялся спать. И болел-то раз всего, правда, не обычной простудой с кашлем-насморком, а воспалением среднего уха. И когда в школу пошёл, не было у родителей с ним, быстро соображавшим, никаких проблем, учился ровно, отдавая предпочтение математике-физике, дома легко и самостоятельно делал уроки, потом что-то фантастическое читал про думающих и говорящих роботов, про звездолёты, иногда даже сам он звездолёты, похожие на причудливо деформированных птиц, пробовал мастерить с помощью реечек, щепочек, толстого картона, ножниц и вонючего столярного клея. Если модель не удавалась ему, не планировала, а падала камнем, Игорь долго не сокрушался. А развлекался он пантомимической отработкой перед зеркалом фехтовальных приёмов или метанием самодельного миниатюрного копья: к карандашу приматывалось тоненькой проволочкой или изоляционной лентой почему-то сбережённое Катей «восемьдесят шестое», бронзового цвета, ученическое перо и – копьё резко металось в бумажную круглую чёрную мишень, прикнопленную к полотну двери. И меток на удивление был Игорь, никогда не попадал в молоко; типографски изготовленные круги-мишени продавались, по копейке за штуку, в ближайшем, расположенном тогда в узком аппендиксе на задах Дома культуры Промкооперации, тире.
– Какой неумелый у нас ребёнок, – с наигранным сожалением, поддразнивая Игоря, однажды вздохнула Катя.
– Почему это неумелый? – настороженно поднял голову Игорь.
– А разве умеешь ты бить баклуши?
И в другой раз:
– Мой примерный ребёнок, почему бы тебе, на радость любящим тебя предкам, не перевернуть вверх дном дом? – провокационно спросила Катя. – А как всем нам троим было бы весело: прыг-скок, обвалился потолок.
Не тут-то было! Игорь мотал головою, улыбаясь; он не желал прыгать и скакать даже ради обрушения родительского крова, не желал отвлекаться от вполне серьёзных своих занятий – бойкий, смешливый, а ведь и в самом деле никогда не шалил чрезмерно, не шумел; и позже, в переходном возрасте, психическая ломка и сомнительные перекосы не испытывали на прочность его характер, не меняли поведения, только-то и запомнилось, что он один из двух небесно-синих венецианских бокалов случайно разбил… Да, рядом с бокалами много лет раковина преспокойненько пролежала… Ну в чём его обвинять? К раковине мог потянуться, чтобы с сосредоточенно-серьёзной миной послушать шум океана – очень она, звучащая раковина, ему нравилась, – или попросту неосторожно повернулся ребёнок, задел локтем: жалко, конечно, памятная вещь всё-таки, сразу с Соней, Анютой и Липой связанная, но ведь ничто не вечно, второй же синий бокал целёхоньким пока оставался. Молча сокрушаясь, еле заметно напрягся Германтов, а Катя с натянутой весёлостью сказала, убирая прощально просиявшие, как итальянское небо, осколки:
– Посуда всегда разбивается к счастью.
Ох, если бы к счастью, если бы всегда…
Но повторяемость повторяемостью… Да, тоже сосредоточенный на себе, тоже ненавязчивый, не досаждающий взрослым вопросами и шумными играми кукушонок, – а интересы-то юного Игоря ничего общего не имели с интересами юного Германтова, а уж потом, когда повзрослели в свои времена они, два кукушонка, как разошлись интересы… «Дайте мне ребёнка в семь лет, и я скажу, каким человеком он будет», – говаривал, кажется, кто-то из раннехристианских философов-мудрецов, кажется, Блаженный Августин; что ж, действительно, в семилетнем Игоре, как теперь стало ясно, уже записан был будущий человек.
Заспиртованные гады были благополучно забыты. Внимание маленького Игоря едва ли не целиком поглощала техника, военная техника всех родов войск.
Как не вернуться к памятной прогулке по Петропавловской крепости? Вышли из Невских ворот, к слепящему блеску, плеску; вспоминая свои детские восторги, Германтов было умилился, что и Игорь, как бы повинуясь его направляющему жесту, с неменьшей, как показалось, восторженностью засмотрелся на дивный портик ворот, виртуозно пририсованный к тёмной гранитной крепостной стене, на золотой шпиль, взметнувшийся над суровой стеной, левее ворот… Увы, Игорь зачарованно провожал взглядом серебристый крохотный самолётик, который взбирался ввысь по бледно-лазурному своду чуть в стороне от шпиля. Уже в Эрмитаже, в зальчике третьего этажа, переходя от простенка к простенку с висевшими на них ярчайшими алжирско-марокканскими холстами Матисса, увидел Германтов, что Игорь под аккомпанемент его пояснений относительно «дикой» красочности Матисса, относительно композиций его, созданных цветом, восхищённо глядит в окошко – на Дворцовой площади репетировали под моросящим дождиком парад: от рявканья команд дрожали эрмитажные стёкла, внизу в одинаковых квадратах застыли, не дыша, будто испуганные, солдаты; потом, едва умолк духовой оркестр, вдоль безупречного геометричного строя медленно-медленно, с равными интервалами, покатили свежевыкрашенные тёмно-зелёные бронетранспортёры с откинутыми круглыми крышками люков; офицеры в рельефных чёрных шлемах торчали по грудь из люков, как бюсты заранее увековеченных героев.