Черемош (сборник) - Исаак Шапиро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ткачук заморенно свалился на песок, рукавом обтер лицо. Глянул по сторонам, потом – на рыбу… Господи, ведь вправду поймал, вот оно чудо, едрить твою… Сколько лет высматривал, косяки видел, но такого не ждал, слыхом не слышал, что такое страхолюдье водится. Кто поверит, а? Это же надо…
У Ткачука от нечаянной радости запекло в глазах. Тревожно подумал: не привиделось ли? Может, заморока напала? Но тут же успокоился: почувствовал под пальцами тугую кожу, чуть шершавую, в холодной слизи. На рыбьем боку светились узоры червонного золота. Вздрагивал зубчатый плавник, под ним, как полный мешок, распласталось налитое брюхо, должно быть, с икрой… Услышал Боже, за нужду, за все обиды отвалил удачу… Верных полтора пуда, а то и больше…
Ткачук сидел сомлелый от переживаний. В лозняке копошились птахи, шуршали палым листом, судили птичьи дела. От их пересвиста тишина вокруг становилась певучей, навевала дрему. Солнце уже набрало высоту. По реке струились серебряные полосы, слепили светом.
Волнение отняло силу, казалось, жилы опустели, схлынула кровь к ногам, оттого и лежат они чугунными болванками, не хотят вставать. Ленились ноги, пока Ткачук не застращал себя солнцем: прихватит к полудню, ужарит, а рыбе удовольствия мало, ей жара заказана. А до села, как не выгадывай, километра четыре вилять надо. Время не ждет…
Ткачук вставил обломок палки в рыбью пасть, как распорку, и глубоко внутри зева на ощупь освободил крючок. Удочку спрятал в прибрежных кустах. Сам подвязался бечевкой, а брючный ремень продел сквозь жабры и застегнул над головой сома ремень армейский: выдержит вес. Присев, Ткачук взвалил рыбу на спину. Ого! – от такого тягаря килу заработаешь, запросто…
…Иди знай, сколько она здесь проживала? Долгие года надо – столько мяса наесть. Сомы – народ живучий. И как это Юрко ее не надыбал, сама в руки просилась, а он мимо закидывал… Рыбак называется, на малявок он герой, а тут крокодил целый квартирует – его профукал. Теперь все село свидетель, кто есть рыбак…
Нести было неудобно, ремень врезался в плечо, а рыбий хвост звучно хлестал по голенищам. Но радость тешила, как даровая чарка, а впереди столько приятных хлопот ожидало, что ноги сами шагали ходко, неутомимо. Так торопился – вроде в сельсовет привезли заждалую получку. Теперь Ткачук те деньги не распустит, заначит в узел на черный день, чтоб впредь по людям не колядовать. За долги рыбой рассчитается, никого не обделит, абы жебраком[44] не считали. Ульяне-председательше в подарок пару кило, иначе – сживет…
Изредка Ткачук присаживался передохнуть. Ломило спину, руки-ноги просили покоя, но он криво поглядывал на солнце и, когда дыхание становилось ровным, снова, кряхтя, вскидывал на себя улов, продолжал путь.
Для большей надежности прикрыл рыбью голову трайстрой, смоченной в ручье, – не помешает. Ох рыбица, одной икры надерется ведро, должно быть, еще не терлась, не успела скинуть. Калью сготовить можно, солененькую…
Пот стекал из-под кепки, собирался в бровях. Приходилось часто встряхивать головой, чтоб не застило глаза, не дай боже оступиться с таким грузом – расплющит в стельку.
Заодно хитрил Ткачук: на ходу приятное о рыбе смаковал, на прелесть рыбью настропалялся, чтоб отвлечь себя от ее тяжести. Чудно, как это никто о рыбине не знал. Может, пришлая, паводком занесло, вот и осела в яме. Тут рядышком чирки клочат, а сомы лакомы до уток. Теперь Ткачук припомнил: однажды вблизи омута заметил: тень прошла под водой, но особых мыслей она тогда не вызвала, и облако могло тень окунуть, или померещилось, мало ли бывает… Еще случилось: услышал всплеск – решил, что выдру шуганул, водятся они на затонах. Но что сомина матерая здесь – не гадал. Сейчас по всем селам слава пойдет! Жизнь другим колером обернется. Да много ли ему надо? Кабы каждый день хлеба вдосыть да дрова на зиму – свечу рублевую поставить не жалко.
Среди прочего вспомнил Ткачук, что поймал когда-то крупного сома, килограмм на восемь. До войны еще было. Арону в лавку отнес. У них там старая Браха за старшину числилась. Ткачука по-своему называла: Тодорико. Прищурилась на рыбу, губы поджала:
– Нет, Тодорико, не возьму. Звиняй за слово. Другому кому продай.
Не понял Ткачук, отчего старая не берет сома, у них, ведь фиш – главная жратва, без рыбы праздник не считается, а тут вдруг отказ. Стал допытываться, что за причина, а Браха увиливает:
– Вера наша не дозволяет, – говорит.
Ткачук знал, что есть привереды, сома не уважают – мол, жирный да не смачный, но чтоб вера запрещала – не слышал. Цикаво[45] получается: всякую невзрачную рыбешку обгладывают до хребта, а приличного сома – нельзя, будто не божья тварь, – обидно даже.
Только Браха на уговоры не поддалась и, хоть рыбу не взяла, но угостила, как обычно, стопкой горилки. А в отношении ихней веры темнить стала: оттого и запрет, говорит, что божья. Чешуи, говорит, у сома нет, кожей покрыт, значит, ближе, чем прочая рыба, к людине стоит. Как же можно его – в еду?
«Бабьи забобоны», – решил Ткачук и выгодно продал в соседнем дворе старшему Дорошенко. Юрко тогда еще в люльке сикал.
Ткачуку приходит в память Арон с его приватной лавкой. Там пахло дегтем, с балки свисали плетеные вожжи и широкие шлеи, жированные[46] медными бляхами, и даже у кого не было своих лошадей, охотно рассматривали те шлеи, принюхивались к ним. В углу прилавка стоял бочонок измаильской сельди, прикрытый вощеной бумагой, и никто не стибрит, не позарится. Любой товар Арон давал в бессрочный долг: вернешь, когда будет!
Теперь, через годы, Ткачук вспоминал то время с приятностью. Молодым был, здоровым. Тодорико – звали… Кому они мешали? Правда, другому богу молились по неразумию, но чтоб обжулить – не было. За что их, безвинных, стратили?.. От ихней погибели только старший Дорошенко поживился, лавку прикарманил, всю войну пользовался, пока Советы не пришли. Думал, разбогатеет, а ему чужой достаток боком вышел: с той поры хворобы да всякие несчастья зачастили, как из дырявого кошеля, четыре сына имел, один в живых остался, да и тот – Юрко…
Кончилось мелколесье. Ближняя поляна была распахана свежими кротовыми холмиками. Шишковатые вербы стояли поодаль друг от друга, будто не признавались в родстве. Ткачук вышел из затенья и двинулся полем. Идти межой стало легче – стежка не вилась вверх-вниз, и пыльные сапоги ступали надежно. Зато от солнца нет защиты, облило землю жаром, колосья не шевельнутся, каждый стебелек затвердел на месте.
Ткачук уже не решался отдыхать: не был уверен, что сможет подняться. Время от времени подкидывал рыбу, чтоб тяжесть пришлась ближе к плечу, и снова бездумно, как оглушенный, передвигал вперед ноги.
Иногда он оглядывал пожелтелое поле, всматривался вдаль, авось кто явится подсобить, тропа-то ходовая. Но ни души – лишь марево мельтешит в воздухе да в небе суматошный жаворонок. Пусто окрест. Хоть шея лопни. Одна надея на Бога. Помоги, милосердный, дай донести, уже недолго… тополя видны, вон маеток…
Со всех сторон к дому Ткачука стекался люд. Рыбу положили на траву у ворот, в тени. Ткачук не позволил занести во двор – огород затопчут. Сам сидел на лавке, распаренный, без кепки, курил чужие сигареты и в который раз пересказывал о чуде. Вокруг охали да хвалили.
– Вай-ле, ну и пугало!
– Губы вывалил, черт! Девкам взасос…
– Тьфу, дурыло!
– В газету надо… Тодор – то рыбак… всем рыбакам дулю под нюх!
– …продаст… двадцать кило чистого веса.
– …в сельсовете выбрали членом правления – и ры ба клюнула…
– Даешь! Он что – членом приманивал?
– А кто его знает?!
– Усы, усы-то какие… вуйко Тодор, продай усы!
Протолкался, вышел в круг Юрко, сонливый и трезвый. Передние притихли, навострились, что он скажет. Ткачук за дымом сигареты прятал торжество.
Юрко равнодушно окинул рыбу. Прокашлялся.
– Знакомая мне. У поваленной вербы ошивалась. Там взял?
– Там.
Юрко заглянул под жабры и выпрямился.
– Так я и думал. Жаль, конечно.
– Ты о чем?
– Зря надрывался, вуйко Тодор… Травленая она.
– Ты что, а… брось шутковать, нашел где…
– Какие шутки? – полхера в желудке! Травленая и есть! Меня не проведешь!
– Ты… злыдень… промой глаза! Она у меня из рук рвалась, еле удержал! Жабры, жабры, – глянь: розовые! Зачем сбиваешь с панталыку, а? Геть, паскудняк! Чтоб тебя земля не приняла!
– Не суетитесь под клиентом, вуйко Тодор! Мне – что?! Я – за народ. От такой рыбы белой пеной харкать будут. Прямая дорога на цвынтарь![47]
– Брехун! Живей тебя была! Как скаженная юрила! Я ее каменюкой по голове, чтоб замолчала, а он говорит… Знаток негодящий! Нализался, трепло! Зависть в нем лютует…
– Не убивайся, Тодор! Бывает…
– Что бывает? Что? Чистая она! Чистая! Клянусь, как перед Богом!.. Да что вы… кого слухаете…
Ткачук видел: у многих вокруг потухли глаз.