Ошибка Оноре де Бальзака - Натан Рыбак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дом писателя на улице Басс выходил на юг, и полуденное солнце посылало свое тепло на просторный письменный стол, согревая небрежно разбросанные листы рукописей и сутулую фигурку Наполеона на бронзовой подставке. У ног императора Бальзак пристроил кусочек брюссельского картона со смелой, но откровенной надписью. Эвелина Ганская была только раз в кабинете Бальзака и только раз прочла эти слова, но надпись настолько изумила, поразила и даже восхитила ее, что запала в память навеки. Влюбленность, которую уже сменило иное, более простое и реальное чувство, воскресала по мере того, как графиня углублялась в содержание слов, написанных на клочке картона. Эти слова всплыли в памяти и теперь, в Верховне, через несколько лет, они и натолкнули на мысль повесить в спальне Бальзака над кроватью миниатюру с изображением Наполеона. Графиня даже отважилась написать своим прямым, несколько похожим на мужской, почерком эту фразу: «То, что он не довершил мечом, я сделаю пером».
Написала, приколола под миниатюрой, а потом, подумав, без колебаний сняла.
Здесь, в Верховне, эти слова не нужны, да и небезопасны. Литератор не может равняться с монархом. Само подобное сравнение есть необыкновенная дерзость. Смешно и подумать, что Бальзак ставил себя не ниже помазанника божьего. Не попусти святая Мария, чтобы кто-нибудь увидел такую надпись в Верховне.
Заповедью ее возлюбленного была слава, и слава была ее целью. Тогда, в Париже, впервые задумавшись над содержанием этой фразы, она словно проникла в тайные намерения его души, увидела- величие и независимость его стремлений, увлеклась, почувствовав в них всемогущую силу. Но поняла все по-своему, соответственно взглядам своего круга, интересы которого были ей дороже всего. И потому смотрела на его плодовитый труд, на тысячи страниц, испещренных печатными буквами, лишь как на средство для достижения цели. Она и не скрывала этих мыслей. И потому «Человеческую комедию» — это гигантское сооружение, вмещавшее в себе эпоху, классы, запутанные страницы истории общества и развитие социальных идей, — Эвелина, со свойственным ей презрением к печатному слову, воспринимала иронически.
С первого взгляда все в ее поведении было как будто ясно и понятно. Но она не могла подарить ему, все же любимому, на закате своих чувств того, в чем не посчастливилось ему и на государственном поприще. А ведь не кто иной, как она, в Невшателе, в этом тихом швейцарском городке, предсказала ему пышные и чарующие своим блеском титулы: полномочный министр и посол, депутат палаты, королевский советник, — и все это можно было соединить с книгами, с литературной славой, и, возможно, тогда эта последняя стала бы даже больше, значительнее.
Клочок картона у ног статуэтки Наполеона на тихой улице Басс приобретал магическое значение. Теперь, когда Эвелина стала свободной, когда на пути к их общему счастью не осталось больше формальных преград, кроме мелочей, преодолеть которые у нее достанет умения и сил, особенно теперь, во весь рост встала в ее сознании мысль о нем, как о человеке, способном принести ей, звезде полуночи, европейскую славу, положение, богатство — последнее в том случае, если возникнет и будет решен негативно вопрос о наследстве, в связи с принятием французского подданства. Если бы ее спросили, может ли она, Эвелина, отказаться окончательно от увлечений другими или может ли она утверждать, что ее сердце замкнуто для других, то, ответив «да», она бы солгала. Разве он, обрушивая на нее столько лет водопад писем, наполненных до краев любовью, разве он был верен ей? И не только до их знакомства, не говоря уже о первой и сильнейшей связи — Лауре Берни, но и потом, после Невшателя, после «союза тела», как называл он невшательскую ночь, разве он не был связан с Зюльмой Карро, какой-го никому не известной Луизой, писательницей Клер Брюн, с которой он путешествовал по Италии, графиней Висконти и сколькими еще?! Она знала всех его любовниц, все его увлечения были известны ей. Прощать она не могла и не собиралась.
Молодость уходила, надо было остановиться на ком-нибудь в своем выборе, надо сказать наконец последнее «да» и на этом покончить.
Слава Иисусу, Ганна нашла себе мужа. Юрий Мнишек богат, благородного происхождения, умен. О Ганне нечего заботиться. Венцеслав уже седьмой год лежит под мраморным надгробием в этой часовне, где она сейчас сидит на холодной гранитной скамье, закутавшись в пелерину, устремив опечаленный взор в темный угол, на образ богоматери, освещенный язычком лампадки.
Дворовые видели, как она шла сюда, это знает Бальзак, это известно Ганне и Юрию. Так лучше. Все должны знать, что значительное место в ее мыслях занимает память о муже, который, кроме состояния, исчисляемого в четырнадцать миллионов, ничего ей не дал. Слишком уж велика была разница возрастов, муж был старше на двадцать три года, а кроме того, это был мезальянс — Эвелина-Констанция, урожденная Ржевусская, наследница древнего воинственного рода, не могла считать себя ровней Ганскому, разбогатевшему на продаже крепостных предводителю дворянства Волынской губернии. Впрочем, она в свои восемнадцать лет проявила достаточно рассудительности и вступила в «добровольный союз сердец и тел», как записал вице-регент житомирского уездного суда Августин Якубовский мая 13 дня 1819 года. В акте было точно обусловлено, что приданое Эвелины-Констанции в сумме двухсот тысяч злотых и сорока тысяч на экипировку Венцеслав Ганский, волынский губернский предводитель дворянства и кавалер орденов св. Анны, св. Владимира и св. Иоанна Иерусалимского, обязуется закрепить судебным порядком, с тем что двести сорок тысяч злотых остаются за Эвелиной-Констанцией Ганской, урожденной графиней Ржевусской, а также что Ганский передает жене свои поместья, как-то: Ключ Пулинский, Волынской губернии, Ключ Верховненский, Киевской губернии, Сквирского уезда, и Ключ Горностайпольский, той же Киевской губернии, Радомысльского уезда, со всем инвентарем, доходами, а также денежные суммы, где таковые имеются, и те, которые еще по воле господней собраны будут, — все это в случае смерти Венцеслава Ганского переходит в вечное пользование и собственность графини Эвелины-Констанции Ржевусской-Ганской.
А в Невшателе, еще при жизни мужа, Эвелина поклялась, что по смерти Венцеслава Ганского соединится навеки с Оноре Бальзаком.
В часовне, отделанной гранитом и мрамором, в родовом могильном склепе Ганских жутко и холодно. В открытую дверь едва проникает солнце, скупое уже и грустное солнце осени. Скамья выбита в стене. Эвелина, одетая в черное, недвижимая и задумчивая, словно высечена из мрамора. Только глаза блуждают по суровому ряду надгробий, да слегка, едва заметно дрожат ресницы.
У самых ног ее на мраморной плите высечены неуклюжие вензеля дворянского герба и даты жизни мужа. Что ж, она может даже погрустить над ним. Она жила с ним, как без него, и, кроме единственной ссоры из-за писем Бальзака, ничто никогда не омрачало их совместной жизни. Он знал ее любовников и даже дружил с ними. И он не мешал ей жить, как ей хотелось, не вмешивался в ее мир. А на людях, на банкетах, в гостях, во время поездок в Петербург, Одессу, Варшаву и за границу они были для посторонних глаз прекрасной парой, добропорядочной и безупречной. Чтобы создать такое впечатление, надо было в совершенстве владеть искусством обмана. Но в этом отношении ни Эвелина, ни Венцеслав Ганские не могли на себя пожаловаться.
Единственный раз стал Ганский на пути ее увлечений: это было в Одессе, когда за нею ухаживал Пушкин. Взволнованный и пылкий поэт на террасе воронцовской дачи держал ее руку, и она запомнила перламутровый блеск зубов и его произнесенные шепотом смелые слова. Сердце ее таяло, как льдинки в весеннем ручье. Пушкин назвал ее Аталой. А по дороге с дачи в город Ганский, как будто между прочим, заговорил о поэте:
— Его вышлют по императорскому повелению. Есть известия, что он связан с тайным союзом, с ним надо держаться осторожно. Воронцов рассказал мне совершенно конфиденциально.
Ганский замолчал. Больше не сказал ни слова, но она поверила сразу, поняв, что такое предостережение не могло быть вызвано только ревностью. Чистоту своей совести перед царем Ганский хранил строже, чем супружескую верность своей жены.
Больше Эвелина не видела Пушкина, хотя желание встретиться с ним не ослабевало; рассудительность подсказывала, что абсурдно только по этой причине замешивать свое имя в переписку департамента Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии. А сестра ее, Каролина Собанская, увлеклась поэтом и показывала Эвелине стихи, написанные ей на память. Эвелина не завидовала и не жалела.
В долгие зимние вечера в Верховне, под аккомпанемент метели, выслушав все жалобы мужа на либералов, на неблагодарных мужиков, на пройдох экономов, Эвелина шла в свои комнаты и там углублялась в книги, отдавая предпочтение французам. В такой зимний вечер она прочла новую книгу Бальзака «Шагреневая кожа». Автор был Эвелине уже знаком. Друзья в Санкт-Петербурге увлекались им, они присылали ей в Верховню все его новые книги. Эвелина читала их старательно, не пропуская ни одной страницы, но не испытывала особенного увлечения. Читал кое-что и Ганский, не большой любитель книг, читал и мыслей своих о прочитанном не высказывал. Но «Шагреневую кожу» Эвелина прочитала дважды. Впечатление было настолько велико, что она решила написать Бальзаку. Графиня не хвалила это произведение. Она осуждала гневно и страстно, и этот гнев и страсть, излитые на бумагу под ее диктовку чужой рукой, привлекли внимание Бальзака.