Юность грозовая - Николай Лысенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот и все! — наконец проговорил Сергей Михайлович, облегченно вздыхая и показывая присутствующим кусочек металла с рваными краями.
Потом он устало вышел в коридор и, опершись руками на оконный переплет, прислонился лбом к холодному стеклу, которое сразу же запотело. Стоял долго, неподвижно, чувствуя растекающуюся по всему телу слабость.
Через два дня Сергей Михайлович приятно удивился: Таня смотрела на него осмысленным взглядом и даже пыталась что-то сказать. Сдерживая радость, он нахмурился, приложил палец кгубам, давая понять девушке, что запрещает ейговорить. Перебросившись несколькими словами с сопровождавшим его дежурным врачом-женщиной, он наклонился к самому лицу Тани и ласково проговорил:
— Все будет хорошо, да, да, хорошо! — И бесшумно пошел к выходу.
Теперь сознание не покидало Таню. Она вспомнила все, что произошло с ней: рев самолетов, оглушительные взрывы бомб, а потом… Что было потом, она не знала, но, чувствуя сковывающую все тело боль, понимала, что случилось что-то страшное. В памяти невольно всплыла душная летняя ночь. Эшелон с эвакуированными остановился па маленькой станции — паровоз набирал воду. Таня сидела у двери, положив голову на плечо матери, когда в темно-синем небе появились самолеты, ярко вспыхнули осветительные ракеты. Стало видно, как днем. Взрывы бомб, пулеметные очереди заглушили голоса людей. Таня ползла рядом с матерью подальше от ярко пылающего состава. И они уже Выли почти в безопасности, как вдруг мать, беспомощно ткнувшись лицом в землю, уронила руку, прикрывавшую голову Тани…
«Мне бы только поправиться, — думала теперь Таня, — а потом я буду работать. Вот только смогу ли? Больно даже рукой пошевелить. А вдруг стану какой-нибудь… Есть же в Степной дядя Калистрат — с виду здоровый человек, а делать ничего не может…»
От этой мысли ей становилось страшно.
Спустя несколько дней после очередного обхода в палату вошла дежурная сестра с треугольным конвертом и маленьким бумажным свертком.
— Это тебе, Танюша, — сказала она. — Братишка прислал.
— Братишка? — удивилась Таня. — У меня здесь никого нет. Вы, наверно, ошиблись.
— Да нет, тут ясно сказано: Пуховой Тане, — нараспев прочитала медсестра. — Паренек упрашивал передать, называл себя братом.
Таня недоверчиво посмотрела на конверт. На нем, кроме фамилии и имени ее, ничего не было написано. Сгорая от нетерпения, она попросила развернуть письмо.
Химическим карандашом на листке ученической тетради было аккуратно написано:
«Танечка! Не удивляйся, что я пишу. Просил пропустить в палату — не разрешили. Живу здесь у товарища, работаю. В больнице сказал, что я твой брат, не обижайся. Буду приходить к тебе. Выздоравливай. О Степной ничего не знаю. Видел тебя во сне. Василек».
Дочитав письмо, Таня радостно посмотрела на медсестру.
— Он там, у подъезда, — ответила она, заметив в глазах Тани немой вопрос.
— Я сама напишу ему, — сказала Таня. — Вы только помогите мне.
Руки у нее дрожали, буквы получались несуразными. «Как у первоклашки», — подумала она смущенно. В записке хотелось сказать многое, а вышло всего несколько строк:
«Спасибо, Василек! Как ты попал сюда? Где остальные? Напиши обо всем подробно. Сейчас мне стало лучше, а было очень плохо. Таня».
Когда медсестра вышла из палаты, чтобы передать записку Васильку, Таня развернула сверток. В нем лежали ломоть белого хлеба, несколько кусочков сахара и два свежих яблока. «Откуда он взял яблоки? — удивилась она. — Неужели это те, что мы брали с собой из Степной? У нас были красные, а эти — желтые, крупные».
Таня положила сверток на тумбочку и устало закрыла глаза. «Ну вот, Танька, не одна ты здесь! — радостно думала она, едва сдерживаясь, чтобы не расплакаться от волнения. — Но почему Василек ничего не написал о Мише, Феде, Захаре Петровиче и Лукиче? Где они сейчас? Если здесь, то почему прислали ко мне одного Василька? Миша всегда был такой внимательный, а тут… не пришел».
Она строила самые разные догадки и предположения и разволновалась так, что при вечернем обходе дежурный врач, глянув в ее температурный листок, строго сказал:
— Придется запретить передачу писем: температура у тебя, голубушка, резко скакнула…
19
Морозы сковали речки и пруды, тягуче запели на степных просторах суровые ветры, заметая снегом балки и лощины.
Эту зиму люди встречали с двойной радостью: обилие снега сулило урожай, а известие о начавшемся наступлении советских войск несло избавление от бед и несчастий.
Хмурым утром девятнадцатого ноября на фронте севернее Сталинграда земля дрогнула от грохота орудий, воздух наполнился гулом моторов: неудержимой лавиной устремились па врага танковые, кавалерийские и моторизованные корпуса Юго-Западного и Донского фронтов. А днем позже из района Сарпинских озер последовал новый, ошеломивший врага удар. Два фронта, как две исполинские руки, стиснули железной хваткой вражеские армии, находившиеся в разрушенном городе и на огромной площади между Волгой и Доном. Люто огрызаясь, противник, не попавший в кольцо, пятился на запад, с каждым днем все дальше и дальше удаляясь от своих окруженных войск.
И понеслась из конца в конец земли русской добрая весть, заглядывая в каждый дом, освещая улыбкой суровые лица…
В тот день, когда в Бобрах слушали по радио сообщение о наступлении наших войск, из степновцев в селе был лишь Захар Петрович, оставшийся присматривать за скотом. Лукич, Миша и Федя вместе с пятью бобровскими женщинами, направленными на помощь скотогонам, рано утром уехали в поле за соломой и ничего не знали о радостном событии.
День выдался морозный, тихий. Ослепительно сверкал снег. Бесконечная белая равнина лежала безмолвно, казалось, все живое спряталось от стужи и метелей до теплых весенних дней. Медленно шагали быки, поскрипывали полозья саней, оставляя на снежной целине гладкие-ровные полосы.
Закутавшись в полушубки, Миша с Федей сидели на одной подводе. Мороз иголками покалывал щеки, подбородок.
— Просидим мы тут, елки зеленые, всю зиму, — грустно проговорил Федя. — От председателя нашего — ни ответа ни привета. Забыл, наверно, про нас. Ему хорошо: он дома.
Миша нахмурился, поглубже надвинул шапку:
— И чего ты скулишь? У тебя и разговора другого нет, все одно и то же.
Ему тоже хотелось поскорее вернуться в Степную. Но старался не подавать вида: сам же напросился сопровождать скот. Правда, все вышло не так, как предполагал. Каждый день приходится дрожать на морозе: накладываешь солому — жарко, а пока доедешь до Бобров — зуб на зуб не попадает.
Глянув в сердитое лицо друга, Федя переменил разговор:
— Снега в этом году навалило много, у бурьяна еле верхушки видно, — он показал на обочину дороги. — А ты помнишь, как мы на лыжах ходили в Сухую балку? Когда еще в пятом классе учились. Шлепнулся я с горы и вывихнул ногу. А ты связал лыжи, посадил меня на них и на буксире тянул домой.
Все, о чем ни заходила речь, живо напоминало о родной станице, все было связано с теми по-своему веселыми днями, когда ребятам казалось, что другого счастья на земле не существует.
— Да, прокатиться бы сейчас на лыжах не мешало, — сразу же оживился Миша и, глядя в заснеженную даль, неожиданно спросил: — Как ты думаешь, можно из Бобров позвонить в Камышин?
— А зачем? — простодушно удивился Федя. Мишу передернуло: до чего же недогадлив!
— Ну и человек же ты! Таню увезли чуть живую, а ты спрашиваешь!
— А-а, — ! протянул Федя, смутившись. — Наверно, можно, до войны мой отец из Степной звонил даже в Астрахань.
— Так то было до войны, а вот сейчас?
— Не знаю.
Миша задумался. И снова перед глазами возникла страшная картина: залитая кровью грудь и бледное неподвижное лицо Тани.
С тех пор как пригнали гурт в Бобры, все почему-то ничего не говорили о девушке, лишь однажды на базу Захар Петрович сказал Лукичу:
— Теперь-то мы вроде приютились, разузнать бы нужно про нашу Танюшку: как она там.
И вот прошло уже несколько дней, а Захар Петрович словно забыл о своем намерении, с утра до ночи крутился возле скота. «Конечно, она чужая, родню давно бы отыскал, — недовольно думал Миша, стараясь при этом не смотреть на Федю, как будто боялся, что тот может угадать его мысли. — Сегодня обязательно поговорю с ним. Не захочет — сам поеду».
— Мишк! Скажи честно: ты любишь Таню? — Федя вытянул шею, заглядывая ему в глаза.
— Что? — растерялся Миша и, замахнувшись кнутом на быков, крикнул: — Цобэ, пегий! Ишь, тянется, аж ярмо перекосилось. Лодырь!
— Нет, ты признайся, признайся, — добивался Федя, хватая его за рукав. — Только честно!
— Ну чего ты пристал, Федька! — недовольно ответил Миша, чувствуя, как горят уши. — Не разболтаешь?