Родные гнёзда - Анатолий Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта степь на меня производила всегда необыкновенное и незабываемое впечатление. Я любил ехать по ней узкой, заросшей травой дорогой, вдали от всего живого. Обаяние беспредельной родной равнины, с её наружным однообразием, со всей простотой её обстановки, с её несокрушимой мощью, со всеми её горестями и радостями овладевали мною неудержимо, до слёз…
Чувство родины, чувство России охватывало и пронизывало насквозь душу. Нигде потом на чужбине никакая красота природы не вызывала больше во мне ничего подобного. В безлюдье степи, в шуме ветра, в бледной синеве неба стояла перед моими глазами вся Русь.
Потомок длинного ряда людей, прочно сидевших на этой земле веками, я понимал вокруг себя каждую подробность, каждый оттенок жизни. Знал, откуда и зачем всё это, что там, за этой синей далью, что здесь, в этой пустой для чужого, но полной жизни для меня степи.
Лошадёнка встречного мужика, лохматая и пузатая «мышь», имела знакомую и понятную «физиономию». Её веревочная сбруя, её соломенное брюхо, — всё было своим, родным и привычным. Родной казалась и телега с окаменевшей грязью на спицах, родным и знакомым был и сидевший на ней русый мужичок в одной рубашке. Для него я тоже был свой и привычный, как для его отцов были «спокон веков» своими мои деды и прадеды.
Для мысли деревенского барчука не оставалось в окружавшей среде ничего неуяснённого и недосказанного. Тепло и нежно отражался в душе невесёлый для других, родной для меня пейзаж. Он жил и укоренился в ней давно, прежде, чем детская мысль стала понимать и разбираться в том, что было кругом.
Глухая степная равнина прервалась глубоким травянистым оврагом, совершенно скрытым от глаз издали, и до краёв заросшим дубовым лесом. В глубине его виднелась зеленевшая мохом крыша куреня Моисеича.
Голубой дымок дрожащим стеблем слегка тянулся из трубы и таял в воздухе. Тесная лесная тропинка спускалась к пасеке. Среди дубовых кустов и деревьев яркие лесные цветы пестрили сочную траву, под кустами качались голубые колокольчики. Новый плетень окружал пасеку, на калитке его был нарисован охрой раскольничий семиконечный крест.
Среди ровной зелёной лужайки, полной тени и солнечных бликов, тесно стояли дубы и лесные груши. Около сотни ульев, с черневшими от пчёл летками, стояли врассыпную, покачнувшись в разные стороны. В самой середине пасеки, под корнем старого дуба, чернела холодная дыра родника. Запах мёда и воска стоял в тёплом воздухе, как что-то осязаемое. Воздух был наполнен несмолкаемым жужжанием пчёл.
Стоявшего у куреня Моисеича, одетого по случаю праздника в белые холстяные порты и такую же рубаху без пояса, с седой бородой и шапкой таких же волос можно было принять за жреца Перуна или колдуна из оперы.
— Здравствуй, барчук! — приветливо встретил он меня, — с праздничком тебя. Нонче, благодаря Бога, не оставил нас грешных… и люди с медком будут, и Господь со свечкой — воску и мёду вдоволь. Велико ли дело, Троица на поре!
Я слез с коня, привязал его к груше и сел в тени. Старик вынес мне из куреня на огромном свежем лопухе только что вырезанный тяжёлый сот, залитый жёлтым душистым мёдом.
— Вишь, сот-то какой? — похвалил он свой мёд, — чистота-то какая! Слеза Божия… Да тебе, может, к нему огурчиков нарезать?
— Неси, дед, огурчиков… а хлеба у тебя не найдётся?
— Вот на, али я татарин некрещёный, что без хлеба жить буду, — обиделся старик, — без хлебушка никакая тварь не живёт, не токмо человек.
Через несколько минут он вернулся с чашкой огурцов и куском свежего хлеба, за который я принялся. Старик тоже разрезал огурец, посолил и, перекрестившись три раза на тёмную икону, висевшую на старой груше, стал медленно жевать.
— Что это за икона у тебя, Моисеич? — спросил я, желая вызвать его на разговор о старине, о которой любил его слушать.
— Пчелиных пастырей икона, преподобных угодников Зосимы и Савватия, — с внушительной важностью отвечал старик. — Без этой иконы пасеку хоть не заводи. Флор и Лавр, те лошадей пастыри, Власий преподобный — скоту, а Зосима и Савватий — пчеле… Потому что они из заморской земли в нашу сторону пчелу вывезли. У нас, видишь, наперво, пчелы совсем не было, и какой такой мёд есть на свете, народ наш допреж того не знал. Ну, а Господь повелел угодникам своим Зосиме и Савватию из бусурманской земли в нашу рас-сейскую её вывезти. И шли они по звёздам дённо и нощно, и тех стран люди всё дивились, что идут старцы, а за ними пчела гулом идёт, ровно за маткой… А Божьи угодники до чего додумались-то: сотворили себе посохи, а в них гнёзда долблёные, а в гнезде матки были сокрыты — царицы пчелиные. Так-то, а ты как думаешь? Покойный дед был у меня, тот эти порядки все знал не по-нынешнему. Бывало, на всех ульях Зосиму и Савватия мелом писал, с того и рои в старину роились не по нашему!
Попав на свою любимую тему о старине, Моисеич без моего понукания стал вспоминать прежнюю жизнь и пенять на современную, которую очень не одобрял, в особенности после того, как его сын, побывавший на шахтах в Таганроге, явился домой скандальным, спившимся мужичонкою. Он отравлял пьянством и безобразиями всё существование старика, который из-за этого бросил дом и поселился на пасеке.
— Вот нынче, слава Богу, — продолжал он после небольшого молчания, — а то предыдущие годы совсем мёду не было. Леса порубили, степь распахали, откуда пчёлке брать? Прежде весна придёт — ковер писаный, а ноне пахота да бурьян… Греча-то, поди, когда зацветёт, дожидайся её. Обездолили совсем народушко… ни мёду, ни воска, ни гриба, ни ягод теперь не стало. А в лесу, бывало: бабе — шуба, детям — орехи, мужику — сруб, а нынче лыка и того содрать негде… ни оглоблю срезать. Господа поплошали, а купец, он все леса и рощи порешил. Всё купи, а на что купишь? Нет, тесно стало нашему брату, барчук, не приведи бог. Ведь и рек не стало, посохли без лесу, зверь перевёлся, птица дикая перевелась. Вот хоть бы на нашей Кшени, помоложе я был, порядки другие стояли — лесов не трогали, и бог ты мой, сколько всякой рыбы водилось… Щуки, бывало, как борова полощутся, фунтов по двадцать, а линей так руками ловили. И вода вровень с берегами стояла, не то нынче. Вечером пройдёшь по плёсу с бреднем — ушат и полон. Круглые Петровки народ рыбу ел. А зверья сколько было!.. Дед-покойник рассказывал, что по Рати сплошной лес стоял, туда и люди ходить боялись. Выйдешь, говорит, на зорьке, послушаешь на ту сторону, аж жутко делается от рыку и воя звериного. На волков уж и не охотились, ростили, можно сказать, как домашнюю скотину. Разыщут мальчишки волчье гнездо, подрежут волчатам поджилки на ногах, да и дожидаются, когда шкура хорошая станет. По Кшени и Тускари, дед говорил, дикие лошади водились, маленькие головчатые и цвета, как мыши… И как мужику худо стало, что и говорить неохота. Беднота, теснота, строгости кругом пошли, запрет. В старину выехал в степь, коси куда глянешь, паши, где понравится. Один-то пашешь, аж жуть берёт: души нет живой кругом. Земли-то тогда сытые были, хлеб поднимается — сила, копну на воз не уложишь, хлеба, вишь, в поле зимовали тогда, весной свозили… И снега были глубокие, а теперь что? В Богатом Верху груши по лесу стояли обхвата в три; обсыпет их к осени, листа не видно. Бывало, взлезешь на макушку, тряхнёшь, так сразу осмины три насыпешь, да всё жёлтая, ядрёная… Теперь и не знаешь, какая такая груша на свете есть, ежели к вам в экономию не сходишь. Видно, к света окончанию, барчук, дело пошло. Как в книгах сказано-то? Должно быть, прописано, когда, чему быть?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});