Отважный юноша на летящей трапеции (сборник) - Уильям Сароян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Там водились падшие женщины. Звуки музыки затухали, а вместе с ними растворялся и город. На Туляр-стрит он пересек полотно Южно-тихоокеанской железной дороги и очутился среди мексиканцев, индусов и китайцев из китайского квартала. Здесь все было загажено людьми, но он не был брезглив. Истошно вопило механическое пианино в кинотеатре «Лицеум». Толпа горластых мексиканцев и негров перед кинотеатром жевала арахис и лузгала семечки. В глаза ему бросилось лицо мексиканца, и оно вывело его из себя. В какой-то момент он был готов затеять драку. Это было необычно: нечистоплотность в самом человеке проявилась в его лице, и Сэма потянуло физически наказать это лицо. А еще его раздражала манера мексиканцев говорить нараспев. Их речь была чересчур размазанная и небрежная, а не жесткая и четкая, не чеканная, как английская. Интересно, думал он, куда запропастились женщины? И прошагал еще квартал до F-стрит. На углу – бильярдная, кишащая китайцами и мексиканцами в клубах дыма, но ни малейшего признака женщин.
Он начал смотреть на окна вторых этажей в поисках мест профессионального греховодничества. Он заметил на подоконниках красные цветочные горшки с липкой геранью и вдруг поймал себя на том, что ходит кругами, как пес в период течки. Это открытие вызвало у него омерзение, но он смотрел правде в глаза: в его поведении действительно было нечто низменное, скотское. Раньше он не испытывал таких ощущений.
Он хотел быть честным. Он заявился в китайский квартал за женщиной. Он не утаивал свои помыслы в закоулках сознания, не делал расплывчатых допущений. Мысль была прямая и откровенная. Он утерял бы веру в себя, если бы не довел задуманное до конца. Он стал искать двери, подъезды, проходы, ведущие в злачные места, гостиницы. Ни единого намека на блуд. Ничто не подразумевало добротных, необъятных, вселенских масштабов. Подъезды гостиниц ничем не отличались от других подъездов. Невероятно! Он не согласен на низкопробное. Ему подавай неподдельный, безудержный, оголтелый, грязный разврат в чистом виде. А ему по большей части попадались человеческие отбросы и ничтожность. Руки чесались набить кому-нибудь морду, но он осознавал, что это – изощренная попытка уклониться от намеченной цели, и запретил себе об этом думать.
Вопрос не в том, чтобы пустить в ход кулаки, а чтобы убедиться, правда ли, что зло прочно и навсегда укоренилось в человеке, или же оно мелко и мягкотело. На этот счет у него не должно быть сомнений.
Поднимаясь по ступенькам маленькой гостиницы, он вдруг поймал себя на том, что поднимается по ступенькам маленькой гостиницы в китайском квартале, и осознал, как неожиданно и украдкой он завернул в проход.
Он стоял в вестибюле гостиницы, оглядываясь по сторонам, впитывая мерзость этого заведения, не одну только физическую грязь, кислую вонь, уродство стен и приземистых потолков, но и символическую сальность отеля, всего его предназначения. В углу стоял стол с колокольчиком и табличка на стене «Пожалуйста, звоните». Он прикоснулся к колокольчику и с замиранием сердца услышал звонок. В нетерпеливом ожидании, отказавшись от мысли скатиться вниз по лестнице и сбежать, он заметил, что в этом нет ничего смешного, ничего особенного в происходящем.
Он услышал шаги в коридоре – шарканье мягких тапочек по мягкой ковровой дорожке, и эти звуки вызвали в нем такую тоску. Ему навстречу двигалось какое-то заурядное человеческое существо. Он не услышал звуков добротного божественного зла или хохота. Внезапно перед ним возникла маленькая женщина лет пятидесяти с усиками на верхней губе, белая ведьма, и он смотрел в ее мутные глаза: никакого зла – одна мерзость.
Он хотел заговорить, но не смог.
– Я хочу, – начал было он, сглотнул слюну и застыдился самого себя.
Затем ему захотелось стереть ее с лица земли, чтобы она ненавязчиво исчезла из жизни со всей омерзительностью своего возраста. Затем он совершил, как ему казалось, самый трусливый поступок в своей жизни. Он улыбнулся. Позволил себе улыбнуться, тогда как вовсе не собирался улыбаться, а хотел уничтожить само воспоминание о стоящем перед ним существе. Он знал, что это мягкотелая, притворная, жалкая улыбка.
Его улыбка сказала за него то, что он хотел.
– Иди за мной, красавчик, – сказала женщина.
«Красавчик? – подумал он. – Эта карга говорит мне – «красавчик»? Какая податливость и ложь из уст такого существа!»
Старуха отворила дверь в комнату, он зашел и сел.
– Сейчас пришлю тебе девочку, – сказала она, уходя.
Затем он представил, как он выглядит с высоты тверди небесной: сидит покорно в комнатушке, курит, замаранный, вывалянный в грязи в каждый миг своей жизни, с первого до нынешнего, но не желает встать и уйти, а хочет познать себя – сильный он или слабый, смешно ему или не до смеху.
Через полчаса – всего-то полчаса! – он спускался по лестнице, прокручивая в голове все грязные подробности, лицо, руки, тело и как все происходило. И леденящую душу смертельную тишину, бессилие, неспособность смеяться, истинное уродство.
Потрясенный, он бежал из китайского квартала в ужасе и негодовании. Он увидел, что этот мир пошлый, плоский, дешевый, продажный и бессмысленный. Но хуже всего то, что он увидел себя – человечишку – безмозглую дешевку, себя – продажного, бессовестного, дрянного. И хотел посмеяться над собой, но не смог. Он хотел посмеяться над всем миром, лживостью всего живого, но не смог.
Он бродил по городу, не зная, куда идти и зачем он болтается здесь и боится самой мысли о возвращении домой. И все, о чем он мог думать, – это отвратительная мерзость истины, извечная мелочность человека и притворство человечества.
Он долго слонялся и, наконец, вернулся в отчий дом. Когда его позвали к столу, он сказал, что не голоден, отправился к себе в комнату, взял книгу и попытался читать. Слова на страницах были уклончивы, подобно всему остальному. Он закрыл книгу и попытался сидеть и не думать, но это было невозможно.
Он не мог отделаться от чувства продажности всего на свете, бессилия, бесчестия, неспособности смеяться.
Мать забеспокоилась и, стоя у его двери, услышала его плач. Поначалу она не поверила своим ушам, но потом поняла, что это неподдельный плач, как временами ее собственный, и она подошла к отцу мальчика.
– Он там один. Плачет, – сказала она мужу. – Сэмми, наш сынок, плачет, отец. Сходи к нему, отец. Я боюсь. Узнай, почему он плачет.
И бедная женщина сама расплакалась. Она почувствовала, что, наконец, он стал как все, маленький, беззащитный мальчик, ее сынок, и все твердила:
– Отец, Сэмми плачет. Он плачет, отец.
Холодный день
Дорогой М.!
Хочу сообщить тебе, что сегодня в Сан-Франциско очень холодно. В моей комнате такой колотун, что, как только я берусь за короткий рассказ, меня сковывает холод, и мне приходится вставать и делать упражнения, чтобы согреться. Значит, нужно принимать какие-то меры, чтобы сочинители коротких рассказов могли работать в тепле. Бывает, в стужу мне удается писать весьма недурные вещи, а в другое время – не удается. То же бывает, когда погода великолепна. Мне очень досадно, когда день проходит, а рассказ так и не написан. Вот поэтому я и пишу тебе – знай, как я зол на погоду. Не думай, что я сижу в уютной теплой комнате в пресловутой солнечной Калифорнии и выдумываю всякую всячину про холода. Я сижу в страшно холодной комнате, и солнца не видать. Единственное, о чем я способен говорить, – это о холоде, потому сегодня у нас, кроме холодов, ничего не происходит. Я так замерз, что зуб на зуб не попадает. Интересно знать, заботилась ли когда-нибудь демократическая партия о замерзающих авторах коротких рассказов? А то у всех остальных отопление есть. Приходится надеяться на солнце, а зимой на него не понадеешься. Вот в какой переплет я попал: хочется сочинять, да не можется, а все из-за холодов.
Прошлой зимой солнце однажды заглянуло в мою комнату, и его лучи упали на мой стол, согрев его, комнату да и меня. Я на скорую руку сделал несколько упражнений и сел за рассказ. Но день-то был зимний, и не успел я написать первый абзац, как солнце спряталось за облака, а я остался сидеть и сочинять в холоде. Рассказ получался отменным, и, даже зная, что его никогда не напечатают, я все равно не мог от него оторваться. В результате, пока его дописывал, я окоченел. Лицо посинело, и я с трудом шевелил одеревеневшими руками и ногами. В моей комнате дым стоял коромыслом от сигарет «Честерфилд», но и он застыл. Дым клубился по комнате, и все равно было жутко холодно. Как-то во время работы мне пришло в голову раздобыть таз и развести в нем огонь. Я надумал развести костерок из полдюжины своих книг, чтобы согреться и закончить рассказ. Я нашел старый таз и притащил домой, но когда я огляделся по сторонам в поисках книг на растопку, то ни одной не нашлось. Все книги у меня ветхие и дешевые, их около пятисот, и за большинство я заплатил по пять центов. Но когда я стал искать, какую бы сжечь, ни одной такой не нашлось. Вот, скажем, объемистая тяжеленная книга по анатомии на немецком, из которой получился бы отличный костер, но когда я раскрыл ее и прочел всего одну строку на этом прекрасном языке: sie bestehen aus zwei Hűftgelenkbeugemuskeln des Oberschenkels, von denen der eine breitere и так далее, – рука не поднялась. Это было выше моих сил! Я не понимал языка, ни единого слова во всей книге, но она была слишком красноречива, чтобы ее сжигать. Года два-три назад она обошлась мне в пять центов, весила фунтов шесть и даже в качестве дров представляла выгодную сделку, и я мог бы вырывать страницы, чтобы развести огонь.