Разрушенный дом. Моя юность при Гитлере - Хорст Крюгер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда после множества грохочущих поворотов машина внезапно остановилась, одна из девиц задорно крикнула:
– Моабит, пожалуйста, на выход!
Все засмеялись, двери открыли, народец бодро повыскакивал наружу – похоже, они чувствовали себя здесь как дома. Пожилая женщина теперь ругала парней с замотанными головами и толкнула красивого мальчика, который так важничал, будто бы вся эта поездка не имела к нему ни малейшего отношения. Девицы из зоопарка осторожно семенили и обращались на «ты» к стоявшим снаружи полицейским в зеленой форме. Во дворе было темно и влажно; всех распределили, и когда один из полицейских хотел послать меня вместе с остальными, я вдруг услышал, как служащий, державший в руках список, добродушно пробурчал:
– Не-а, не ентого, рыбята. Ентот политичешкий. Ентого в стапо!
* * *Блок номер пять, камера номер сто три: тут многое надо выучить. В пять тридцать в коридорах и на лестничных клетках раздается пронзительный свист. Семь унтер-офицеров стоят на семи этажах и начинают в железном внутреннем дворе оглушительный концерт свистков. Они дуют в пронзительные сигнальные свистки, которые призывали целые поколения немцев к героической смерти, к бою, к допросу, – это называется большой побудкой. Затем начинается мрачный рев: бородатые мужские голоса во всю глотку мрачно ревут и фыркают. Высокие сапоги ударяют о бетонный пол, бряцают ключи, распахиваются железные двери, снова захлопываются, слышны постоянные удары железа о железо, и кто-то рядом ревет:
– Вы, свиньи!
Должно быть, кого-то подловили на нарах, и снова по всему помещению гремят ключи.
Это длится всего лишь несколько минут; затем внезапно наступает тишина. Все пробудились ото сна, оторвались от мрачных воспоминаний о других временах. Мне снилось, что я сидел на лазоревом лугу в горах Гарца и читал «Гипериона». Еще в школе я выучил его наизусть: «Теперь я провожу каждое утро на горных склонах Истма, и душа моя часто устремляет полет, будто пчела над цветами, то к одному, то к другому морю, что справа и слева овевают прохладой подножия раскаленных от жара гор. – И я держу речь дальше в горах Гарц, я держу речь дальше в тюрьме Моабит: – Но что с того? Меня пробуждает от грез вой шакала, поющего на развалинах древнего мира свою дикую надгробную песнь. Благо тому, в чье сердце вливает радость и силы процветающее отечество!»[20]
Начинается новый день, и все в тюрьме Моабит умываются. Маленький серый эмалированный тазик, в котором уже смывали грязь многочисленные заключенные, – сегодня моя очередь. Это продолжается недолго. Слышно, как по коридору с клацаньем несут кадки и тяжелые железные ведра. Подступает невидимая мелкая сила тюремного обслуживающего персонала. Они словно насекомые, приспособившиеся и распространившиеся по корпусу; у них есть сила. Невидимое мелкое войско насекомых с тяжелыми железными чанами становится все ближе, слышны скрежет, удары и бряцанье, тут же резко распахиваются коричневые двери камер, снаружи, рядом с унтер-офицером, стоят два-три парня. Они выглядят гладкими, бледными и худыми, словно мальки рыб, и носят рабочие халаты в голубую полоску, как у подмастерьев мясников. Ты подставляешь коричневую эмалированную миску, и тебе накладывают туда черное нечто маленьким черпаком с длинной ручкой – еще можно получить кусок сухого хлеба.
В восемь начинаются допросы. Этого не замечаешь, узнаешь об этом спустя какое-то время. Слышишь только дребезжание ключей, которые сейчас ревностно поворачивают невидимые люди. Шаги, крики, грохот дверей, резкая команда, свисток, снова шаги, уходящие прочь, и затем снова наступает тишина. На удивление каждый новичок надеется на допрос. Каждый надеется, что эти шаги приближаются к его камере, остановятся у его двери, кто-то заглянет в смотровое окошко и затем откроет замок, чтобы увести заключенного. Глупая, абсурдная надежда. Ее подпитывает любой шорох.
В девять часов медленно встает солнце. Сегодня сверкающий лазоревый зимний день. В зарешеченном окошке наверху видны лишь узкие голубые полоски. Сейчас время от времени топят, какое-то время в области нижних труб что-то трещит и тикает, вливается тепло – в Пруссии очень хорошо топят. Сейчас пришло время прогулок. Сейчас в Моабите идут гулять. Тысячи одиночек проходят туда и обратно те пять шагов, которые позволяют все камеры заключения. Пришло время утренних фантазий, безумных надежд и грез, круговорота больших планов и проектов, который приходит и уходит, как шаги снаружи. Ты готов, у тебя есть план, но он недолго держится, вновь ускользает, как стаканы с покосившегося подноса. В этом и заключается беспомощность: в тебе поднимается страх, за короткое время добирающийся от сердца по левой руке к голове. Затем вдруг слышишь снаружи бряцание ключей, совсем рядом, и вместе с ним приходит надежда, которая вскоре вновь разбивается. Что теперь? Ходоки по камере словно заблудившиеся скалолазы: все время взбираешься вверх и опускаешься вниз, есть высоты и пропасти. А в итоге опять оказываешься на том же самом месте.
В десять часов запоздалое солнце освещает помещение, и стены начинают говорить. Все стены тюрем по всему миру рассказывают невыразимые истории; они скрижали безголосых. Там они нацарапали перевернутой ложкой свои надежды и страхи. Как в уборных, там предстают фантасмагории глубины, неприличные – в данное время. «Сдохни, Гитлер», – нацарапал кто-то на уровне пола, рядом нарисована голая женщина. «Да здравствует Москва!» – трижды написано вокруг знака серпа и молота аккурат под женщиной. Кто-то попытался это зачеркнуть и нацарапал сверху крест с надписью Ora pro nobis – «Молись за нас». И все заключенные ведут свой календарь. Всегда шесть маленьких черточек, тесно стоящих друг подле друга, словно сегменты, затем большая черточка – воскресенье, и неделя отделяется, через все проходит поперечная черта, и новый сегмент начинается с маленькой черточки. По ним можно посчитать, как долго каждый здесь пробыл… внезапно одна черточка обрывается, и неделя больше не заполняется.
В час дня всегда приносят обед. Почему обед в тюрьме всегда на вкус отдает тюрьмой? Как они этого добиваются?
– Туда добавляют салициловую кислоту, – сказали они, – она подавляет половой инстинкт, – сказали они и рассмеялись.
Но, вероятно, туда добавляют еще пот, страх и бедность – вкус прусского административного учреждения. В большинстве случаев это горох, здоровое немецкое блюдо, которое они отвратительным образом испоганили: горох в картофельной воде, горох в капустной воде или просто горох. По воскресеньям еще прилагается кусочек мяса, которое юные мясники молниеносно зашвыривают тебе в миску своими онанистскими кулаками, и как раз поэтому у мяса тоже становится вкус тюрьмы и вины.
– Они тут все портят салициловой кислотой, –