Разрушенный дом. Моя юность при Гитлере - Хорст Крюгер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мой сын, мой бедный сын, – и затем расплакалась навзрыд, как в опере.
Они привезли мой чемодан из Эйхкампа, все эти вещички из былых времен: бритву и носовые платки, полотенце, а также письменные принадлежности, множество теплых чулок и «Гипериона»; я узнаю свои вещи.
И я хотел бы снова написать письмо: было действительно очень мило, что вы меня посетили. Благодарю за все эти замечательные вещи. Мне наверняка не позволят их оставить, но все равно. Большой привет вам от вашего сына. Вот как-то так это письмо и звучало бы. Но не выйдет; они здесь, они действительно здесь, в этой комнате. Я должен что-нибудь сказать. Не все сразу, но хоть что-нибудь. Как вообще это делается? Мой отец выглядит совсем отощавшим и старым, он смотрит на меня своими округлившимися от испуга детскими глазами всех государственных чиновников и все только шепчет: министр, министр, я поговорил о твоем деле с министром. Тебя скоро освободят. И затем так горько всхлипывает, что я отвожу взгляд. Настоящая большая семейная сцена, как в Библии: блудный сын, или нет, скорее блудные родители. Подобная история случается вновь и вновь и заканчивается хорошо – в большинстве случаев. Не всегда должны закалывать тельца, любовь хранит вечно – так написано на многих надгробиях. Возвращайся назад, мой сын, мы все простили. Так порой написано на афишных тумбах в нашем городе.
– Господин комиссар, – позже говорит моя мать.
Она умоляюще обратилась к гестаповцу со своими красивыми театральными ужимками. Она все еще необычная и эффектная женщина, в ней есть шарм, она когда-то хотела стать оперной певицей, и кое-какие навыки у нее остались.
– Господин комиссар, наш сын невиновен! – властно говорит она. – Поверьте нам, мы же его знаем. Мы всегда были аполитичны.
И мой отец тоже поднялся на ноги.
– Никогда, – говорит он, – в нашей семье не было подобного – государственной измены. Невозможно, в нашей-то семье.
Боже мой, все это так трогательно и преисполнено любви. Они сейчас стоят, словно два сломленных ангела, перед чиновником и просят за своего сына. Боже мой, они все еще мечтают об этой старой семейной грезе, они все еще верят в эту сказку, начавшуюся в 1914 году, 1 августа, в день начала войны, когда они поженились. Они хотели прикрыть трещину любовью. Они хотели склеить разрушившийся мир семьи: наша семья, наш сын, наш дом. Любимые мои, разве не все разбилось и не раскололось пополам?
Это ужасно: в такие великие моменты я чувствую лишь оцепенение и холод, не могу ни пошевелиться, ни слова сказать. Только когда я остаюсь один, жизнь снова наполняет меня. Я думаю: они сейчас поедут домой, печальные и все же утешенные, они будут сидеть в электричке, растерянные и безмолвные. Они больше не понимают своего сына, сидящего в окружении политических заключенных. Мы ведь всегда были абсолютно аполитичны. Они пойдут по пустому дому, половицы заскрипят. Атмосфера тихая и тяжелая, но они все еще будут надеяться, что все будет хорошо. Они такие умилительные. Они как растерянные дети, по вечерам смотрящие в окно и ждущие чуда. Все ждут чуда. Но оно не случится. Пьеса окончена, весь текст зачитан, сцена пуста – вы лишь бесцельно блуждаете, любимые мои. Вы сейчас сидите в Эйхкампе, а я – в Моабите, вы – в домике, а я – в камере; это и есть финал, конец одной послушной немецкой семьи.
* * *Наступила ночь принятия решения. Предварительное следствие, проведенное тайной городской полицией, было закрыто. Когда производство дела будет закончено, его, как известно, передадут судебному следователю. Затем он должен принять решение, он должен вызвать каждого отдельного заключенного, должен сказать, достаточно ли установленного материала, чтобы передать его в государственную прокуратуру для выдвижения обвинений. При этом кого-то могут отбраковать. Это судебная процедура, которой они охотно придерживаются. Она придает делу видимость законности. С правосудием можно чудесно поиграться.
Было начало апреля, и я уже крепко спал: время за полночь. И тут меня забрали. Подняли с нар с криками:
– А ну, марш вперед, давай уже, иди живее, парень! Ты спишь, что ли?
Загремели замки, и ключи бряцали в большой спешке и бурной деятельности. Затем вновь по этим железным коридорам, подземным ходам, через тяжелые бронированные двери, которые тщательно открывали и снова запирали. Высокие сапоги полицейских гулко гремели по каменному полу. Во всем ощущалась важность. Мои ноги больше не наливались свинцом, оцепенение покинуло меня. Я думал: сейчас все в Моабите спят, но в твоем случае кое-что пробудилось. Сейчас что-то произойдет, все изменится.
Меня вели по темному лабиринту; здесь было подземное царство, темный город в городе, путь шел все дальше, затем снова поворачивал за угол, и внезапно я оказался в темном проходе и не мог идти дальше. Меня держали двое полицейских, почему-то очень довольных. Мы стояли у стены, и через некоторое время я разглядел других заключенных и других полицейских, тоже стоявших вдоль стены. Глаза постепенно привыкли к тусклому свету. Я увидел длинный темный подвальный коридор, вдоль стен которого с обеих сторон построили заключенных. Они стояли как вкопанные, и между каждыми двумя заключенными стояло по полицейскому – бесконечная цепочка, терявшаяся где-то в темноте. Здесь были все участники уголовного дела против писателя Брогхаммера и других. Я их не знал. Здесь я впервые увидел их лица. Я увидел иную, тайную Германию. Она выглядела бледной, растрепанной и авантюрной; я попал на собрание подпольных нелегалов.
Враги государства удивительным образом похожи друг на друга. Они выглядят жалко и вызывают страх, на них слишком широкие, потрепанные костюмы, у них худые бородатые лица; в их потухших глазах порой пробегает искра жизни. Вокруг них распростерлась темнота. Едва ли можно поверить в то, что это герои Сопротивления, нам их всегда рисуют такими храбрыми и лучезарными – а они не такие. Они скорее похожи на партизан на войне: оборванные, голодные, с витающей вокруг них аурой преступления и вины. Они очень разные и не носят никакой формы, которую бы они защищали. Каждый несет свое дело за себя самого. Каждый стал виновным лишь за себя самого. Они когда-то могли бы стать журналистами и писателями – теперь они всего лишь преступники. Они когда-то могли бы стать студентами и профессорами – теперь они всего лишь остатки, жертвы, сломленная мощь. Им уже нечем похвастаться.
Цепочка очень медленно продвигалась вперед; время от времени на пару метров. Далеко впереди была дверь, в свете которой, когда ее открывали, каждый по очереди исчезал. Яркий пучок света выхватывал фигуру, на мгновение