Петр Ильич Чайковский. Патетическая симфония - Клаус Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорошая была Фанни. Музыкальная шкатулка, которую она привезла из Франции и хранила в своей маленькой комнате, играла различные мелодии, одна прелестнее другой. Самой прелестной была мелодия, о которой Петр позднее узнал, что это мотив из «Дон Жуана» Моцарта. Тогда он понял, что красивее не бывает: мелодия была невесомой и парила над ускользающим временем — ах, так высоко парить нам не дано, мы заперты, прикованы к месту.
Свою Фанни он любил открыто и от всего сердца. Ее голос успокаивал его, когда им ночью вдруг овладевал страх, тот самый страх, от которого он не сумел избавиться по сей день, от которого каждый шорох в комнате казался жутким, а тиканье часов, отмеряющее падение секунд в бездну вечности, становилось невыносимым. Тогда он, наверное, вскрикивал, и вдруг рядом с его постелью возникала Фанни и таким хорошо знакомым голосом говорила: «Спи, мой маленький Пьер». Он чувствовал прикосновение ее руки на своем лбу и засыпал.
Никогда в эти ужасные минуты не появлялась мать. На нее нельзя было положиться, как на Фанни, она была далеко, и это становилось ясно вот в такие ужасные моменты. Мать он тоже любил от всего сердца, но не без определенной робости. Возможно, именно благодаря этой робости любовь, горько-сладкой частью которой она являлась, становилась такой волнующей и такой ошеломляюще сильной.
В Фанни все было родным, а в матери — чужим. Лицо ее часто казалось строгим и печальным, далеко не всегда она была расположена к ласкам и разговорам. Иногда она часами просиживала молча, насупившись и глядя перед собой. Ее красивые, тонкие, белые руки с отчетливо проступающими синеватыми жилками безжизненно покоились на коленях, а ее черные как смоль волосы обрамляли бледное лицо, неподвижно застывшее, как накрахмаленный вдовий чепчик. Но когда матушка была в веселом расположении духа, она придумывала самые неожиданные игры. В хорошем настроении она говорила исключительно по-французски. Она восклицала: «Mon petit Pierre!»[9] — и подбрасывала мальчика в воздух, хотя он уже немало весил. После этого она тут же могла снова стать печальной и замкнутой.
Фанни рассказала Петру, что семья матушки была родом из Франции, как и Орлеанская дева, и сама Фанни. Какая же это, должно быть, прекрасная страна! Девичья фамилия матери была Ассиер, и маленький Пьер был очарован ее звучанием, он любил тихонько напевать: Ассиер-Ассиер-Ассиер. От Фанни он узнал, что матушка была намного младше отца. «И вообще-то, так быть не должно, — добавляла она строго. — Это обычно счастья не приносит». Эти слова пугали маленького Пьера. Он интуитивно угадывал связь между переменчивым, неустойчивым и нередко подавленным настроением матери и тем фактом, что отец был намного ее старше. По вечерам Пьер молился за любимую матушку. Фанни часто говорила: «Ты должен слушаться матушку!», а Пьер молился: «Господи, пусть я всегда буду с маменькой!» — как будто его верность и безукоризненное послушание, о которых он молил Господа, могли помочь матушке побороть тоску.
«Пусть я всегда буду с маменькой! Я хочу быть послушным, я всегда хочу быть с ней!»
Фанни Дюрбах вернулась в Монбельяр, во Францию. Почему? Пьеру казалось, что он умрет от горя. Несколько дней он непрестанно рыдал, кричал и неистовствовал, несколько месяцев подряд он был раздражителен и зол, чем выводил из себя всю семью. Приехала новая гувернантка, но Петр ее возненавидел. Он стал упрямым и ленивым. Даже уроки фортепиано не приносили ему радости, и никто не считал его особенно музыкально одаренным. Единственным человеком, который был в состоянии ему помочь, внимания которого он так жаждал, была матушка, но ее мало волновал капризный и сверхчувствительный мальчик.
В то время семья переехала из Воткинска в Москву, где отец получил новую должность. Лучшее время, время детства, ставшее впоследствии предметом ностальгии, на этом закончилось, ускользнуло, исчезло. Формула этой ностальгии состояла из двух слов: Воткинск и Фанни.
«Фанни наверняка уже давно нет в живых, — думает Петр Ильич. — Как она умерла? И давно ли?»
Два года спустя мать привезла обоих старших сыновей, Николая и Петра, в Санкт-Петербург. Николая устроили в государственный горный институт, а Петра — в училище правоведения, которое готовило мальчиков для государственной службы. Николай жил в семье друзей, а Петру пришлось жить в интернате с чужими мальчиками. Ах, как он цеплялся за матушку, когда она в спешке садилась в экипаж, оставляя его одного с незнакомыми детьми. А мать своими тонкими, холодными, прекрасными руками оторвала его горячие руки от своих плеч: «Будь разумным, Пьер!» Он вскочил было на подножку, когда экипаж уже тронулся, но один из учителей удержал его.
Сколько времени прошло между этим злосчастным днем и злосчастнейшим из дней, когда он был допущен к умирающей матери? Он застал ее уже без сознания и сильно изменившейся. Между этими двумя болезненными событиями прошли, по расчетам Петра Ильича, четыре года, поскольку в училище правоведения он поступил в 1850 году, а красавица матушка умерла от холеры в 1854-м.
Уже тогда четырнадцатилетний мальчик, оцепеневший от боли и ужаса, почувствовал то, что еще более отчетливо чувствовал стареющий композитор, которого ни одна тема не занимала и не поглощала так, как тема смерти: скоропостижная и мучительная смерть матери была окружена какой-то тайной. В кругу родственников и знакомых прошел слух, что Александра Андреевна Чайковская сама желала смерти. Она искала смерти и провоцировала ее. Она собственноручно вызвала ее, поднеся к губам стакан с заведомо смертоносной водой. Значит, она поступила так с тоски, и возникшие слухи оказались невероятно живучими и назойливыми. Молодая женщина на глазах становилась все более мрачной и подавленной. Ее чрезмерно предприимчивый муж, который тогда тоже заразился холерой, но выздоровел и прожил еще двадцать пять лет, лишился своего состояния и под влиянием скверных друзей все больше увязал в легкомысленных и рискованных аферах. Теперь грозила еще и бедность! И без того подавленная супруга решила, что с нее хватит. Тут и подвернулась эпидемия холеры. Пары глотков воды было достаточно…
На открытое самоубийство она бы не решилась, поскольку была набожна. Но Бог еще никогда никому не запрещал выпить стакан воды. А уж отравлена вода или нет — это Его дело, по крайней мере сама она ничего туда не добавляла и решение осталось за Ним. Он свое решение принял и послал матушке судороги и прочие мерзкие напасти, придал ее лицу землистый оттенок, а потом сделал его восковым и наградил какой-то чужой, недоступной красотой. Тогда она уже отмучилась.
Мать сознательно стремилась к смерти. «Боже, пусть я всегда буду с маменькой! Я хочу быть послушным, я всегда хочу быть с ней!»
Юный Петр вынужден был вернуться в училище правоведения. Между тем жил он тогда уже не в интернате. Отец снова снял в Петербурге квартиру, в которой нашлось место и для сыновей. В квартире стоял жизнерадостный галдеж, производимый маленькими близнецами Анатолием и Модестом. И вообще, жизнь после смерти матушки не стала тоскливой. Однако именно в минуты веселья Петра нередко охватывало смутное и болезненное чувство, как будто веселье — это нечто непристойное и запретное. («Я должен следовать за маменькой!»)
Дела семьи Чайковских даже, казалось, пошли в гору. Финансовое положение неугомонного папеньки несколько улучшилось. Летом семья выезжала за город, на дачу, где жилось весело. Присутствие молодых девиц — Зинаиды, старшей сводной сестры Петра, его двоюродных сестер Лидии и Анны, дочерей многодетного дядюшки Петра Петровича, к которому позднее предстояло переселиться всему семейству, и младшей сестры Александры, которую все называли Сашей, — привлекало к дому молодых людей.
Петр с удовольствием общался с девушками, у него с ними было намного больше общего, чем с лихими молодыми людьми, которые стали регулярно появляться на даче в качестве ухажеров. С девушками Петр был на равных, вместе с ними он играл, танцевал, лакомился сладостями и занимался рукоделием. Он очень привязался к своей сестре Саше, которую обожал, потому что у нее были такие же глаза и почти такие же красивые руки, как у маменьки. Он любил и свою кузину Анну, с которой самозабвенно играл в прятки или занимался рукоделием. Ему намного больше было по душе дружить с девушками, чем с мальчишками из училища правоведения, грубоватыми и всегда готовыми затеять драку. Петр же ссор не выносил, он был нрава кроткого и уживчивого.
Однако ни одна из девушек не имела над ним и частицы той власти, которой пользовался один из его приятелей по училищу по фамилии Апухтин.
Петра Ильича в училище любили, считали порядочным и сговорчивым малым. Между прочим, особенно талантливым его никто не считал. Учеником он был посредственным, по математике даже слабым. А об Апухтине ходили самые невероятные слухи: шепотом рассказывали небылицы о его безграничной одаренности и о его порочности. Он был знаком с трудами всех современных философов и не верил ни в Бога, ни в черта, ни в воскресение Христово. Он знал все произведения Пушкина наизусть и сам хорошо писал стихи, которые ему довелось читать самому Тургеневу. Тургенев, охваченный одновременно восторгом и ревностью, воскликнул: «Молодой Алексей Николаевич Апухтин станет одним из великих поэтов России».