Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа - Алексей Арцыбушев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зимой 1939 года приезжает в Москву Симка, весь в отчаянии. На Яковлевском – он, мама, я, Коленька, за столом идет разговор. Симка, чуть не плача, говорит, что он за семестр по математике и физике не сдал зачетов, что он убедился в том, что выбранный им факультет и специальность ему не по плечу, он ни бум-бум в высшей математике не смыслит. Одно дело – школа, другое – университет. Он пытался в течение года перейти на факультет языка и литературы, но не мог добиться приема у декана факультета, от которого все зависит. А он крупный ученый, академик и попасть к нему, к этому Мещанинову, невозможно.
– Как-как ты сказал? Мещанинов? А как его зовут? – спросила мама.
– Иван Иванович.
– Иван Иванович? Боже мой, да ведь этот Иван Иванович – друг нашего детства. Он постоянно бывал в нашем доме в Петрограде. Мой папа вывел отца Ивана Ивановича в сенаторы, он принимал огромное участие во всей его семье и в его служебной карьере. А Иван Иванович был влюблен в Катечку, мою сестру. Батюшки! Иван Иванович, академик, уцелел за все эти годы? Я его совершенно потеряла из виду, уехав с Петечкой в Дивеево.
За столом все ожили, в особенности Симка.
– Ты, Симушка, поезжай в Ленинград с моим письмом и постарайся его передать ему лично.
Письмо было написано мамой тут же, в нем она, рассказывая о себе и о всей семье Хвостовых, просила Ивана Ивановича помочь Серафиму перейти с физмата на его факультет. Симка уехал окрыленный. Все остальные в ожидании. А дальше события разворачивались, как в кино или сказке. Симка дождался у входных дверей университета выхода академика и, подойдя к нему, передал мамино письмо. Он его тут же прочитал, посадил Симку в машину и привез его к себе домой. С этой минуты дальнейшая судьба Серафима была решена, судьба мамы тоже, да и моя.
Иван Иванович на многие годы стал благодетелем всех нас, до конца своей жизни в конце шестидесятых. Серафим был тут же переведен на ассиро-вавилонский цикл, на котором готовили специалистов по древней истории, он стал учеником Ивана Ивановича, и если бы не война 1941 года, то научная карьера его была бы обеспечена. Но…
Война спутала все карты во всем мире. А пока мама едет в Ленинград к Ивану Ивановичу, Симка живет у него как у Христа за пазухой. Мама покупает домик в Малом Ярославце, еще одна надежная точка для «тети». Я часто сажусь на «Красную стрелу» и мчусь в Ленинград, а когда в Москве Иван Иванович, познаю мир вечернего «Метрополя» в обществе Отто Юльевича Шмидта, Алексея Толстого и других академиков, им же «несть числа». У меня есть денежки карманные и кое-какие наряды. Коленька ревнует, так как ему все это не по душе, не по душе моя светская жизнь, и он боится, как бы не ввела она меня в новые искушения, зная некие черты моего характера и неуемность в питии «восторгов страсти нежной». Если раньше он главенствовал в моем формировании, и в основе его был некий аскетизм, мною принимаемый, и некое держание меня в черном теле, в смысле свободных денег, одежды, еды и одной рюмочки мадеры или хереса, то тут я нюхал другой образ жизни, и вкус его мне весьма нравился, а вместо хереса – шампанское и водочка под ананасы и икорку. Мои восторги он принимал, хмуря брови, и при встречах с мамой высказывал ей свои опасения. Мне шел девятнадцатый год, и, как всегда, я был влюблен. Теперь любил я Олечку. Восторгам не было конца! Письмам тоже. От моих писем Олечка приходила в трепет. А жила она с матерью в Абрамцеве. Та м жила и работала мамина двоюродная сестра тетя Оля Попова с сыном Сережей и с нянюшкой Аннушкой. Все лето я провел у них, построив с товарищем шалаш над Ворей. «Ночи безумные, ночи бессонные» с юной Олечкой, которую я призывал условным свистом на свидание. Тетушка как-то мне и говорит:
– Хватит тебе свистеть, ее мать – моя подруга, давай я познакомлю тебя с ней, будешь вхож в дом, а то сплетни ходят про ваши ночные встречи.
Сказано-сделано. На пасеке, на крутом берегу Вори, под березками, накрыт стол. Испечены пироги и многое разное на столе, и средь всего кувшин с медовой бражкой. За столом тетушка, Олина мама, Оля и я, вроде смотрин что-то выходит. Я попиваю бражку со льда – вкуснейшая. Тетушка под бок подтолкнула, говорит:
– Осторожней, она с ног сшибает.
«Ученого учить – только портить».
– Знаю, – говорю.
Соловьи поют, кузнечики стрекочут, а я исчез. Нет меня, и все тут, ищут, ищут – исчез жених! А я, как сидел, как попивал этак бражку со льда, да так и сполз незаметно под большой стол, никого не задев, заснул мертвым сном. А кончилось тем, что пришлось мне и дальше выманивать свою любовь, заточенную под домашним арестом от такого типа, как я, трелями соловья и кваканьем лягушек, коим обучился я в Муромском театре, изображая летнюю ночь.
А моя милая мамочка тем временем своим методом блюла мою невинность. Как-то приезжаю я к ней в ее скит под Загорском, ей в ночь на дежурство, а в комнате с ней живет молоденькая медсестренка. Уходя, мама, таинственно отозвав подальше, шепчет:
– Смотри, будь осторожен, не пей из ее чашки, у нее сифилис.
О детская вера! Я пью только из маминой. Спустя много времени я только догадался, как меня мамочка просто отвела от всяких поползновений испить другой водички… А, кстати сказать, у меня и в мыслях этого не было… Мамочка, мамочка, ты так хотела сохранить меня от грязи житейской, когда я уже был в ней по уши.
Жизнь идет своим чередом. Снова милость Божия не оставляет нас, в нужный момент протягивается рука помощи, случайно, нежданно-негаданно, меняя коренным образом наши судьбы. Симка в Ленинграде у Ивана Ивановича живет, не зная нужды ни в пище, ни в одежде, ни в деньгах. Иван Иванович одинок, семьи у него нет и не было, он крупный ученый, продолжатель учения Марра о происхождении языка, академик, член Президиума Академии наук, директор отделения языка и литературы, автор множества научных трудов о языке.
Симка в университете изучает языки Древнего Вавилона, халдейские, ванские, древнееврейский и египетские иероглифы, во всем этом он плавает как рыба в воде. Лекции читают виднейшие ученые с мировыми именами.
Мама при помощи Ивана Ивановича купила домик в Малом Ярославце. Там у нее один из многих подпольных храмов. Она не работает, Иван Иванович помогает ей материально. После стольких лет нищеты, непосильного труда настали покой и время сосредоточенной духовной жизни, но под дамокловым мечом, всегда могущим внезапно снять голову с плеч. Маму это не страшит, как она сама про себя говорила: «Я обожаю ходить по острию меча!» И это верно: она была бесстрашной, обладала всегда большим мужеством с некой долей авантюризма, так необходимого для жизни в нашей стране. Я и Коленька на Яковлевском в мезонине, куда по винтовой лестнице поднимались к нам его друзья, под общим названием «бомонд», и частенько Франциска Иосифовна из нашей квартиры. Входя, она всегда говорила одну и ту же фразу:
– У вас тепло… – Сконфуженно садилась, говорила о том о сем и, помявшись, просила денег взаймы.
Сашенька кормила нас очень часто «сясиськами», а Ванек затапливал печь.
Между нами, мной и Коленькой, иногда пробегали черные кошки в виде Иван Ивановичевой доброты или позднего возвращения из «Националя» под легким шофе, а частенько и средним. Ольга Петровна прихварывала все чаще и чаще. Коленька писал аннотации, а я учился, вернее, делал вид. «Незаходимое солнце» нам сияло из Кремля, все мы грелись в его лучах: кого-то оно ослепляло руками Лаврентия[76], кого-то награждало руками «всесоюзного старосты»[77], ковало мечи руками луганского слесаря Клима[78], а руками Молотова шлифовало пакт с Гитлером о разделе Европы, в частности Польши. Чкаловы, Беляковы и Байдуковы летали через Полюс, Шмидт сидел на льдине, потопив корабль; Папанин водружал наше знамя на Полюсе; фюрер потирал от удовольствия руки и бился в конвульсиях собственных речей, тайно готовясь сломать хребет Советской России. Сталин поднимал бокал в Кремле за его здоровье. Коммунизм и фашизм застыли в поцелуе.
1939 год. Наши войска вошли в Польшу с востока, немецкие – с запада. Стаханов рубил уголь миллионами тонн, Бусыгин ковал без устали, Орджоникидзе застрелился[79], Лебедевы-Кумачи писали песни, Маршаки – оды, Дунаевский – «Широка страна моя родная… Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!»[80]. А человек-то в те времена и дышать боялся. Своим чередом шли этапы на Колыму, Воркуту, в Сибирь и на всякие каналы. Колхозники получали за свои трудодни граммы, налог же платили с того, что есть, и с того, чего нет. Кур нет – давай яйца, нет – покупай, а налог плати, так и шерсть, мясо, молоко. Крестьяне под яблони сыпали соль, чтоб они пересохли, яблони есть – плати налог. Все мудро и, главное, по-отечески! Слуги народа летят в пуленепробиваемых машинах, живут за глазонепроницаемыми заборами, а на окнах тюрем – «намордники», и на одного свободного – пара сексотов. «Под знаменем Ленина, под водительством Сталина, вперед к коммунизму! Ура!» Попробуй не крикни или крикни сквозь зубы или тихо. Орать надо во все горло!