Урочище Пустыня - Юрий Сысков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в Пустыне, наконец, воцарился мир. Но это был абсолютно безжизненный, лишенный солнечного света, какой-то мертворожденный мир, ибо в деревне не осталось ни души. Теперь это была уже и не деревня вовсе, а действительно пустошь, навеки проклятая обезлюдевшая земля, исполненная кладбищенского духа и такого же давящего безмолвия, словно это место в соответствии со своим названием исполнило свое предназначение и приняло окончательный приговор судьбы.
И здесь, как могло показаться на первый взгляд, уже никто ни с кем не дрался, не спорил, не отстаивал свою правоту и не стоял за правду. И только разбитая снарядами, оцарапанная пулями и осколками церквушка на холме слепо взирала своими пустыми полуразрушенными окнами на израненную поляну, где когда-то ютились бедные крестьянские домишки и сараи.
Все сгорело в безумном огне яростных битв, все пошло прахом. Осталась только бритвенная острота елей, разлапистость редких дубов, коленопреклоненность ссутулившихся осин и скопления дремучего кустарника, переходящего в темень непроходимых чащ и смрад болот, в котором тонет даже «Ау!» и мерещутся перекошенные в крике «Ура!» лица сгинувших в вязком тумане прошлого солдат.
Когда из этих мест, грохоча коваными сапогами, ушла война, стало очевидно, что есть тишина и она неоднородна, многослойна, в ней множество смыслов и значений, вопросов и недоговоренностей, что она не равнозначна вечному покою, монотонному гекзаметру смерти. И в этой живой, прозорливой, нарождающейся каждое мгновение тишине раздаются голоса.
И это было страшно, от этого обмирала душа, ибо зрела жуткая в своей очевидности вещая догадка, что эти почти неразличимые голоса принадлежат павшим, навеки оставшимся на поле боя и не упокоившимся окончательно; тишина полнилась ими, обретая объем и звучание, сливаясь в свистящий шепот, неясный гул орудийной канонады, обрывки разговоров, неистовую ругань и множащиеся, как эхо, стоны и крики…
В этой остановившейся реальности, застрявшей между двумя мирами — безоглядно живым и безнадежно мертвым все было незакончено, прервано во времени, схвачено в полужесте, полувзгляде, полувздохе. Здесь все так же прокладывала колонный путь, рубила заросли и гатила болото пехота, все так же срывали голос командиры, пытаясь добиться выполнения приказа от измученных, почти невменяемых бойцов, все так же поднимались в свою последнюю атаку оставшиеся в живых. Их бой был вечен, ибо они были обречены, не дойдя до последней черты все начинать сначала — изо дня в день, из года в год, из века в век. По неведомой, неизвестной людям причине мятущийся дух безвременно почивших в этой гиблой земле великомучеников никак не мог расстаться с бренными остатками бренных тел, и терзался, и стенал, и не чаял освободиться от стягивавших его пут, распятый в этой адовой раздвоенности между святостью ратного подвига и грехом смертоубийства. И вопрошал, наполняясь непреходящим ужасом от пережитого и содеянного: что это было и зачем? И что же будет дальше с теми, кого по какому-то роковому заблуждению или недоразумению принято считать мертвыми, что ждет тех, кто был фатально обречен на рождение в небытие?
И как такое могло случиться — с нами?
— Как?
Вопрос упал в пустоту, растворился в ней, потому что не дошел до адресата и даже вряд ли был произнесен, поскольку не было ни вопрошавшего, ни того, к кому он был обращен. Просто каким-то образом изменилась тональность тишины, произошла тонкая ее настройка.
— Ты это у меня спрашиваешь? — пришло из ниоткуда.
— Кто здесь есть? Кто ты — кто спрашивать меня? — обеспокоилась одна из неисчислимых ипостасей тишины.
Это было похоже на продолжение диалога, у которого нет ни начала, ни конца, но есть потребность или свойство длиться, разворачиваясь во времени на границе того условного пространства, где скрижали с заповедями неотличимы от заевшей пластинки или надписи на заборе, а бесконечность закольцована, как змея, сама себя кусающая за хвост…
— Сначала ты назовись. А потом я…
Пустота неожиданно обрела образ и смысл, который стал разветвляться и многократно, как звук или изображение отражаться и дробиться, запуская невидимый миру процесс метаболизма.
— Я не понимайт, как может быть — вопрос есть, а тот, кто прятаться за ним — нет…
И уже совсем рядом, почти осязаемо, в упор:
— На войне сначала стреляют. И только после этого задают вопросы. Разве не так?
— А мы еще на войне?
Время, вдруг ставшее паузой, оставило росчерк медленно гаснущего мгновения, в котором пустота с ее видимой бессодержательностью и безмолвие с его обманчивой глубиной и прозрачностью встретились.
— Не знаю. Наверное, — всколыхнулась, будто гладь воды, в которой заплескались отраженные в ночи звезды, уснувшая было тишина. Она еще помнила тот страшный освобождающий миг, когда все вокруг взрывалось криком, болью и разрывами снарядов.
— А где мои alte Kämpfer?
— Твои старые испытанные бойцы лежат тут же, в лесах и трясинах Новгородчины… Спи спокойно, фашистская сволочь, ты нашел свой бесславный конец.
— Verflucht!
— Теперь тебе только и остается, что посылать проклятья…
— Хочу Buergerbraeukeller, в Мюнхен!
— Пива нет и не будет. Точка.
— И тебе водка в три горла не жрать, руссиш швайн!
Прошла минута или вечность, прежде чем импульс, который исторгла пустота, пребывавшая в ветхозаветной безвидности, в которой ничего не происходит вновь достиг назначенного ему предела.
— Что ты тут делаешь? Тебя сюда никто не звал…
— Сюда это здесь? Я шел… Майн гот, куда же я шел… Да, я шел по равнина, огромный и безлюдный — нет ни живой на земле, ни мертвый под земля. И в голова мой звучать, как бим-бом, увертюра цум кантата Йоган Себастбьян Бах «Господь — наш твердынья».
— Я не об этом. Что ты забыл в моей стране?
— О, это целый теория. А я есть великий теоретик!
— Валяй, теоретик.
— Орда большевиков хотел стирать с лица земли европейский цивилизаций, чтобы вырастить траву для свой конь и установить коммунизм на весь планета. Мы просто напередили вас. Принять неотложный мер.
— Мудозвонишь, как бесструнный балалаечник.
— Тут я не совсем хорошо знать ваш дикий язык. Ладно, оставим за скобка, едем дальше. Здесь, на Восток, куется великий рейх. Германия необходим лебенсраум для немецкий народ. И я целиком и полностью разделяю мнение майн фюрер в этот вопрос.
— И ради этого «жизненного пространства» вы готовы убивать всех без разбора?
— Лебенсраум необходим, да, чтобы каждый немец иметь работа, хлеб и