Может ли ещё молиться современный человек? - Антоний Блум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И другой пример вам дам, потому что, мне кажется, это надо хорошенько понять. Пришла ко мне женщина. Сын у нее был лет пятнадцать в сумасшедшем доме. и муж у нее умер. Поехала к сыну, говорит: “Папа скончался”. Тот рассмеялся в ответ: “Невозможно! Он бессмертен!” Сначала мать подумала, что в нем проснулась вера, религиозность, ранее привитые понятия; потом оказалось, что совсем не то, просто говорит: не мог умереть и не умер… Пришла ко мне эта женщина, говорит: “Помогите, объясните ему, что папаша умер”. Ну, встретились. Юноше тогда было уже лет двадцать пять, я его знал совсем маленьким. Он говорит: “Отец Антоний, мама ничего не понимает. Мой отец жил только своим пристрастием к машине, к стенным часам, к телевизору, к нескольким статуэткам и картинам, которые у него были, и к предмету, который он преподавал в университете. Вне этого его вообще не было. Пока эти предметы существуют, он такой же живой, как раньше…” Ладно, вы скажете: сумасшедший сказал… А сколько в этом правды! Ведь когда он жил на земле, он без остатка жил только этими предметами. И жену бросил, и сына бросил, и все бросил ради того, чтобы жить этим. Вот и случилось, что когда жил – его не было, а когда умер – ничего, в общем, не переменилось ни для кого. И вот, надо обратить внимание, что если мы так живем, то, конечно, внутрь себя мы никогда не войдем. Надо, чтобы осьминог отпустил то, что, как он воображает, он держит, и чтобы он стал свободным. Я прошу прощения, что вас с осьминогами сравниваю, но я бы сказал, каждый из нас – осьминог в десятой степени, потому что, будь у нас только восемь пристрастий, было бы еще ничего; но мы же прилипли со всех сторон. И мы воображаем, что мы такие свободные, потому что пристрастие-то мое ведь ничто, я ведь не так чтобы что-то очень греховное люблю, а – тут мелочь, там мелочь… Есть другой, детский рассказ из творчества англичанина Свифта, “Путешествие Гулливера”. Попал он в страну лилипутов, заснул на траве; проснулся – встать не может. Почему? Потому что лилипуты каждый его волос привязали к одной травинке. Каждую травинку он бы сорвал и каждый волос он бы вырвал, а когда привязали все волосы ко всем травинкам – с места не мог сдвинуться. А разве мы не похожи на это, разве мы не приделаны к бесконечному количеству травинок, так, что не можем двинуться? Это очень важно.
Ну, предположим, что мы остриглись, оторвались. Как говорит один из Отцов пятого века, вошли под собственную кожу. И вот я весь живу под моей кожей, то есть я изнутри вижу, изнутри действую, а не нахожусь где-то рядом с собой или вокруг. Это еще не значит, что все достигнуто. Надо найти способ дойти до глубины, а не только под своей кожей сидеть.
Первая задача: найти время, чтобы побыть одному. Времени для этого сколько угодно, но мы его не находим. Можно быть в полном одиночестве, когда мы сидим в поезде, мы бываем в полном одиночестве в большом количестве разных моментов нашего дня. Но мы их не используем. И вот – побудь в одиночестве. Что тогда? Опыт показывает: уйдешь, и сначала так тихо и так хорошо. Никто тебе не мешает быть одному. Внешнего шума нет, внешних побуждений нет. Могу быть самим собой. Но проходит очень непродолжительное время, и делается скучно. Что это значит? Это выявляет то, что все, кроме нас, о нас знают: что если с нами остаться вдвоем наедине, то через короткое время делается скучно. А почему? – Потому что во мне ничего нет, чем бы питаться. И тут обнаруживается, что человек большей частью не живет, а реагирует на то, что случается. То есть живет отраженной жизнью, как можно отражать свет. Не то что человек сам в себе имеет жизнь и из внутреннего побуждения, из внутреннего чувства или мысли что-то творит. А: что-то случилось – и я на это отвечаю, еще случилось – и снова отповедь даю; и так мы думаем, что живем. Но так мы не живем, так мы только отповедь даем, реагируем. Акции нет, есть только реакция, ответ на что-то, на вопрос, на оклик: но никогда мы не звучим из себя самих. А когда остаемся одни, оказывается, что действительно мы не умеем изнутри себя как-то действовать, жить. Если принудить себя к одиночеству, то через некоторое время делается просто страшновато, потому что делается темно, и тесно, и страшно в этой пустыне. Пустыня это не только место незаселенное, это всякое место, где пусто. Такая пустыня бывает у человека в сердце. Такая пустыня бывает в толпе. И вот, делается страшно в пустыне. И надо идти дальше. И тут нужно проявить очень много терпения и мужества. Когда дошел до этого момента страха, до этого момента, где делается темно и тесно, надо сказать: Господи, аще и в сени смертней пройду, не убоюся зла, яко Ты со мною еси (Пс. 22:4) – и идти дальше, во тьму, во мрак, , в это узкое ущелье, идти дальше, не ожидая себе света, не ожидая ничего, зная, что когда придет время – свет воссияет, когда придет время – встреча совершится; а пока –пусть будет темно, пусть будет ночь. И вот так идешь, и если претерпеть до конца, тогда приходишь в место, где снова поднимается заря. И это – единственное, что мы можем сделать для того, чтобы встретить Бога в молитве.
Это означает очень важную вещь; это значит, что подготовка к молитве, то есть к молитвословию, к чтению тех или других молитв гораздо важнее самого чтения. Надо стать перед Богом в правде, стать перед Ним и сказать: Господи, я стою в таком-то расположении духа; мне лень, мне скучно, или: мне хочется с Тобой побыть, да не слишком долго; или иное что; и идти, идти, идти. Отрываться и идти вглубь, отрываться и идти дальше. И если этим заниматься неспешно, не назначая себе никаких сроков, а просто изо дня в день, то в какой-то момент можно установиться внутри так, что уже никакие внешние обстоятельства тебя изнутри не выведут. Тогда можно и говорить, можно и читать, можно и общаться, можно и работать изнутри, откуда-то из той глубины, откуда бьет ключ жизни, который бьет из творческого и животворного, основоположного слова Божия.
* * *
Молиться легко, когда вдруг ощутишь Бога. Тогда молитва сама бьет, и тогда времени не существует, тогда тело может устать до такой степени, что не знаешь, есть ли оно у тебя или нет, но оно не мешает… Бывает наоборот: молитва рождается от ужасного сознания своего сиротства, такого отдаления от Бога, которое значит для тебя смерть, и тогда опять-таки будешь кричать, и кричать, и кричать к Богу, не зная ни времени, ни усталости, потому что такой ужас смерти тебя охватил. На этом построены наши богослужения, потому что они составлялись не в кабинете, не в уютной обстановке, они создавались постепенно людьми, которые колебались между этими двумя полюсами, или которые одновременно колоссальной емкостью души охватывали и ужас своей всеконечной ничтожности, и бесконечное величие своего призвания, и свою бесконечную бедноту, и свое беспредельное богатства. Так можно было молиться. Подвижники молились; нам эти богослужения даны отчасти в том же порядке, потому что и у нас бывают минуты светлого ликования и минуты истинного сокрушения духа. Но они нам даны тоже и как школа, как обучение тем настроениям, тем внутренним переживаниям, тому строю, тому видению вещей, которое родилось, которое питало этих людей или выразилось в их жизни.
В такое богослужение просто, внезапно ввести человека нельзя. Надо ему научиться сначала молиться в основном смысле слова, то есть приобщиться тем двум основным переживаниям (и многому, кроме того, что я говорил, и но и тому, о чем я говорил раньше). И надо вводить человека в этот опыт постепенно; скажем, в монастыре молодого послушника не заставляют выстаивать все службы с первого дня. Он должен втянуться; его будут воспитывать так, чтобы ему делалось голодно и желанно, ему будут давать службы так, чтобы он хотел оставаться, и ему не давали бы, так, чтобы молитва в храме была привилегией и счастьем, так, чтобы, в конечном итоге, быть в храме было бы для него моментом ликования, радости, священного танца (я сейчас думаю о царе Давиде) или моментом радостной, светлой семейной встречи, как когда соберутся после многих лет члены одной семьи, и расставаться не хочется, и проходит час за часом, и ночь прошла, и утро настало, и оторваться друг от друга невозможно. Но для этого нужно, чтобы было что-то в сердце; просто прошколить, выдрессировать человека, как собаку дрессируют прыгать через кольцо, нельзя, потому что дело совсем не в том, чтобы он развил бесконечное терпение или крепкие ножные мускулы и мог стоять без конца, а в том, чтобы в нем родилось такое чувство, которое его влечет в храм, молиться. Я уж не говорю о том, что надо его учить пониманию и языку этих молитвословий. Мы можем учиться этому из самых простых молитв, если, как говорит епископ Феофан, мы берем утреннее или вечернее правило и не только его вычитываем, а еще хуже – выстаиваем, а стараемся в промежутках между моментами молитвы (то есть стояния лицом к лицу с Богом и общения с Ним в слове) обдумать эти молитвы, понять все, что сказано в них, значение слов, мыслей, чувств, которые вложены в них, обчувствовать эти молитвы (это выражение опять-таки Феофана), и еще вдобавок, если мы твердо изо дня в день применяем в жизни то, что говорим в молитве. Если ты утром сказал: прости, как я прощаю, и у тебя есть на кого-то злоба, в этот же день ты должен что-то сделать в этом отношении. Если ты сказал какую-либо другую фразу или слово в молитве, оно должно быть выполнено в течение дня. И для этого надо разбивать вечернее и утреннее правило на малюсенькие кусочки, которые могут послужить как бы правилом поведения на несколько часов; потом следующее и следующее. Тогда вся молитва делается живой, потому что она так переплетается с жизнью; а вечером, когда приходишь каяться, есть в чем каяться и не приходится выдумывать: “Что бы Господу сказать? всем, Господи, грешен…” – неправда, и слава Богу, что неправда: не всем, а вот какой-нибудь одной вещью так грешен, что каяться надо. Вот если так подготавливать людей, то постепенно они войдут в богослужение, и тогда это богослужение станет песнью души; но иначе – нет, не станет, разве что человек – гений духовный; но тогда он и без нас обойдется и найдет свой путь.