Пролетарское воображение. Личность, модерность, сакральное в России, 1910–1925 - Марк Д. Стейнберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тема увечий и травм, которые получают женщины, до 1917 года обсуждалась нечасто, но с особенным моральным пафосом. Образы женского страдания усложнили эту картину опыта рабочих. Страдания женщин рассматривались как вопиющее насилие, покушение не только на общечеловеческое достоинство, но и на особые качества, связанные с женским гендером, на природу женственности. Так, Г. Д. Деев-Хомяковский, лидер московского Суриковского кружка, утверждал, что «великий» дар женщины – «сила любви и добра» – подавляется из-за низкого общественного и юридического статуса женщин в России [Деев-Хомяковский 1916: 13][137]. Большую известность получило стихотворение Александра Поморского о жизни фабричных работниц. Поступая на фабрику, женщины менялись внешне: «…жертвы обреченные, бледные, усталые, грустью омраченные». Желая избавиться от изнурительного фабричного труда, они падали еще ниже, вынужденные «продать тело свое чистое» [Поморский 1913а: 9][138]. Сложился устойчивый и легко узнаваемый образ: проститутка как символ падшей невинности, оскверненной чистоты, который вырос из традиционного представления о женщинах как более слабых, но по природе более чистых созданиях, чем мужчины[139].
Однако гораздо чаще образы падших женщин использовались для иллюстрации страданий человеческой личности как таковой. Подобная идея нашла выражение в довольно сложном рассуждении Ивана Кубикова о том, что «сознательный рабочий», сочувствующий «человеческой личности» проститутки, может вступить в сексуальный контакт с ней, но никогда не сможет избавиться от чувства вины за это [Квадрат 1910: 3–4]. Этот вывод следовал из сожалений о том, что женщину рассматривают только как «половой аппарат»[140]. Женская тема отчетливо выражена в рассказе, опубликованном в 1914 году в сборнике пролетарских писателей. Рассказ назывался «Смерть Агаши», и речь в нем шла о девушке Агаше, которая приехала из деревни в город в поисках работы. Агаша оказалась отнюдь не хрупкой и наивной, успешно справлялась с суровой городской жизнью и грубыми нравами рабочего класса. Работая подавальщицей в чайной, она научилась оказывать сопротивление унизительным и оскорбительным приставаниям посетителей. Но когда ее изнасиловал хозяин чайной, этого поругания она не смогла снести и повесилась – таков был ее радикальный ответ на моральное (по сути, смертельное) оскорбление ее личности [Иванов 1914].
В профсоюзных изданиях росло число художественных произведений и статей, в которых мужчины-рабочие отстаивали достоинство женщины, ее «честь» и «моральное достоинство» как человеческого существа[141]. Наиболее громко о человеческой личности женщины заявили те немногие женские голоса, которые доносятся до нас из той эпохи. Швея и продавщица Мария Чернышева, которая публиковалась под псевдонимом Баба Мария, описывала трудности жизни рабочего класса и сосредоточилась почти исключительно на таких чувствах и переживаниях, как утрата, печаль, грусть [Чернышева 1910а: 2; Чернышева 1910b: 5]. Молодая женщина, работавшая в Санкт-Петербурге в швейной мастерской, написала письмо в профсоюзный журнал, в котором прямо связывала свой трудовой и женский опыт с общечеловеческим нравственным идеалом личности. Она говорила об «унижениях» и «оскорблениях», которым подвергали начальники и хозяева всех женщин, работавших в мастерской, и называла их «белыми рабынями» – так часто определяли женщин, принуждаемых к проституции. Она осуждала подобное отношение в словах, заимствованных из нравственного дискурса о личности: «…втаптывается в грязь чувства их человеческого достоинства» [Петрова 1916: 23][142]. В результате возникала неоднозначная ситуация. В мужских текстах более или менее явно подразумевалось, что личность, чьим достоинством и унижением так обеспокоены рабочие писатели, принадлежит мужчине. С одной стороны, протест против непризнания за личностью женщины равного с мужчиной достоинства имел целью напомнить мужчинам о том, что такое подлинный гуманизм по отношению к другому существу. Картины женского страдания служили своего рода напоминанием мужчинам о том, что их долг – охранять и защищать чистоту и невинность женщины. С другой стороны, столь же часто личность женщины рассматривалась вне гендерной принадлежности, а ее унижение – как унижение общечеловеческого начала в ней.
Среди множества страданий личности, изображаемых в произведениях рабочих писателей, наиболее важен для прояснения дискурса страдания образ смерти. В произведениях рабочих авторов преобладают описания преждевременной смерти. Нам показывают, как рабочие умирают от увечий, полученных на производстве, от голода и болезней, вызванных нищетой, прежде всего от туберкулеза (при этом грубость, принятая в больницах для бедных, куда они обращались за помощью, добавляла к страданиям физическим еще и нравственные), умирают молодыми, не успев пожить на свете[143]. И когда они умирают, как писал один поэт, от долгих страданий у них горлом идет черная кровь [Брусков 1912: 2–3]. Образ смерти также отличался неоднозначностью. Часто она рассматривалась как выход, избавление от страданий, освобождение и обретение покоя. И в стихах, и в рассказах постоянно встречаются упоминания о самоубийстве – явлении, о котором с ужасающей регулярностью сообщали газеты перед Первой мировой войной, а также звучат мольбы о том, чтобы смерть поскорее пришла и принесла с собой «забвение» и «покой»[144].
К проявлениям отчаяния присоединялись гнев и возмущение. Страдающая личность находилась в центре этого идейно-нравственного комплекса. Например, эпидемия самоубийств 1909–1910 годов среди рабочих-швейников объяснялась не нищетой и безработицей – условия труда были весьма неплохими, – но чувством, что жизнь превратилась в «большой, темный, пустой и холодный сарай», где нет ни души, которой можно было бы «рассказать свою обиду» [Сирый 1910: 3–4,8]. Описания смертей и самоубийств, особенно молодых людей, «с душой озлобленной разбитой» свидетельствовали о том, как глубоко