Фотокамера - Гюнтер Грасс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, условленный час настал. Подаются сардины на гриле. К ним хлеб и салат. Кто не хочет «Винью Верде», пьет пиво «Сагреш». Все восхищаются Паульхеном, который, похоже, делает заказ на португальском. Ранним вечером посетителей в ресторане немного. Стены украшены рыбацкими сетями, в которых декоративно запутались засушенные морские звезды. За едой Нана рассказывает о таких подробностях родов, от которых прошибает пот: «Но все-таки обошлось без кесарева сечения». Лена жалуется в ответ на расспросы Лары, что театрам приходится экономить на всем: «Еле сводим концы с концами».
После кофе — «Oitos bica, faz favor!», просит Паульхен официанта — Таддель, у которого несколько недель назад при энергичной помощи Наны родилась дочка, пародирует забавные изречения своего маленького сына, похожего, по словам Яспера, на отца как две капли воды. Затем все уговаривают Тадделя исполнить «Бестолкового Руди», как он делал это прежде в деревне, и ему — без особой охоты — приходится спеть старый шлягер, за что его награждают аплодисментами. Теперь даже Лара по общей просьбе соглашается вспомнить детство и попищать, подражая морским свинкам; Нана смеется дольше всех и кричит: «Еще, еще, пожалуйста!» Только Паульхен остается серьезным, собранным, будто ему предстоит высказать нечто важное, но пока он медлит.
По счастью, все за столом готовы взять слово, особенно Пат. Пока Жорж в последний раз, как считают собравшиеся, устанавливает микрофоны, его брат-близнец задает окружающим вопрос, кому из них больше всего досаждает слава отца и его знаменитость. Впрочем, никто не выставляет себя особенно пострадавшим от отцовской известности. Лара рассказывает, как в детстве потребовала у отца дюжину автографов: «Покачав головой, он расписался на дюжине листочков, но спросил: „Скажи-ка, дочка, зачем тебе столько?“ Я объяснила: „За дюжину твоих я получу один автограф Хайнтье“».
Она не помнит, расстроился ли отец из-за подобного обменного курса или же посмеялся над ним. Во всяком случае, он попытался напеть шлягер Хайнтье: «Мамуля, купи мне лошадку». А потом опять встал за конторку к своей любимой пишущей машинке «Оливетти».
Эта реплика Лары побудила Пата взять слово.
У него всегда так. «Надо это проработать!» — говорил он. Любой из нас видел, как он «прорабатывал» все, что ему довелось пережить в юности, когда он носил короткие штаны. Все это нацистское дерьмо. Все, что узнал о войне, от чего натерпелся страху и как уцелел. Позднее, когда кругом остались одни руины, пришлось разбирать развалины и страдать от голода… В доме из клинкерного кирпича во Фриденау или в деревенском доме приходского смотрителя и потом в Белендорфе он постоянно что-то писал, стучал на своей «Оливетти», стоял за конторкой или расхаживал по комнате, курил — раньше самокрутки, теперь трубку, — бормотал отдельные слова, длинные витиеватые фразы, корчил гримасы, вроде меня, и не замечал, если кто-либо из нас — я, Жорж или ты, Лара, а в деревне вы, парни, или Таддель — заглядывал к нему, когда он опять над чем-то корпел. Позднее даже Лена и Нана увидели, что означает для него «проработка»: одна книга за другой. Между книгами — прочие дела, поездки, выступления, публичные речи тут и там. А еще ему приходилось отбиваться от нападок справа и с крайне левого фланга… Когда мы бывали у него наверху, он делал вид, будто слушает каждого из нас. Даже отвечал впопад. Но было понятно: он прислушивается лишь к тому, что происходит у него внутри. Он говорил мне, как наверняка каждому из вас, когда вы были маленькими: «Погоди, я поиграю с тобой позже, если выдастся свободное время. Сначала надо кое-что проработать, нельзя откладывать…»
Поэтому он не слишком обращал внимание на очередные нападки газетчиков…
…а нападки бывали всякий раз, когда выходила новая книга.
Но, может, он только делал вид, что не обращает внимания. «Прошлогодний снег», — говорил он.
И все-таки это не мешало его славе, которая иногда раздражала, особенно если люди на улице…
Его слава раздражала порой и нас, когда учитель твердил: «Тебе должно быть известно, что твой отец придерживается на данный счет совершенно другого мнения…»
Б деревне ему не раз хамили, приставали не только пьяные, но и покупатели в магазинчике Крёгера, когда отец…
Зато за границей он пользовался большим уважением, даже у китайцев…
Марихен говорила про очередные нападки газетчиков: «Собачья свора. Пусть себе брешут. Мы будем делать свое дело».
Поэтому она и помогала ему своей бокс-камерой.
До последнего!
Снимала даже его окурки, позднее трубки и пепельницы, полные обгорелых, лежащих крест-накрест спичек, потому что — говорила она Жоржу и мне — такие фотографии, дескать, свидетельствуют о нашем отце лучше, чем он сам готов о себе рассказать, чем он может или способен себя объяснить.
Ему приходилось вынимать вставную челюсть, выкладывать на тарелку, чтобы ее можно было сфотографировать…
При этом Марихен ложилась плашмя на стол, вплотную придвигая к выбранному объекту свою фотокамеру «Агфа-специаль» или же «Прайс-бокс».
Однажды в Брокдорфе — это было еще до того, как там построили атомную электростанцию, — я видел, как он шел босой по берегу Эльбы, а она снимала отпечатки его ступней. Шаг за шагом. Выглядело фантастически.
А когда он — будучи влюбленным — написал на песке имя Ромашки, это также было запечатлено фотокамерой.
Давай, Марихен! Щелкни!
Она слишком зависела от него, не только в финансовом отношении, но и…
…и, наоборот, отец тоже нуждался в Старой Марии. Так было всегда.
Задолго до вашей Ромашки.
Может, даже до нашей матери, когда он еще был, так сказать, вольным стрелком…
Я же говорю: вероятно, Марихен была раньше его любовницей. Тут уж ничего не поделаешь.
Она до самого конца выглядела такой хрупкой.
А он часто говорил: «Что бы я делал без нашей Марии?!»; поэтому мы думали — я был совершенно уверен, Жорж не очень, — что у них раньше был роман, втихаря. Просто наша мать ничего не замечала или делала вид, будто ничего не замечает, как позднее ваша Ромашка…
Все равно никто толком не знает, что там между ними…
Я лишь говорю, что такое могло быть. В ту пору, когда я занимался биоактивным сельскохозяйственным производством, держал двадцать коров и варил сыр, которым торговал прямо с фермы или на рынке в Гёттингене, то задал ему прямой вопрос, а он ответил: «Эта особая разновидность любви, как бы побочная и не связанная с сексом, оказывается зачастую гораздо более долговечной…»
А когда он однажды навестил меня в Кёльне, чтобы поинтересоваться, как идет моя профтехучеба на западногерманском телевидении, прозвучала следующая фраза: «Из всех женщин, которых я любил раньше или люблю до сих пор, Марихен единственная, кто не хочет от меня ничего, а отдает все…»
Ну, вот уж! Опять в нем заговорил султан из гарема. Ведь я же сказала: ваша Марихен абсолютно зависела от него. Добавлю: к сожалению. А он ею пользовался, даже если в смысле физической близости между ними ничего не было. Как-то раз мне понадобились фотографии для приемных документов в театральное училище, тут она мне откровенно призналась: «Для твоего папы, Лена, я сделаю все, что угодно. Даже дьявола щелкну моим ящичком, чтобы он убедился, что дьявол — тоже всего лишь человек». Между прочим, получились вполне нормальные фотографии, какие обычно подаются при приеме в театральное училище.
У меня совершенно иное представление о Старушенции: когда Ромашка и мой папа уехали в очередное путешествие и ей пришлось присматривать за Яспером, Паульхеном и за мной, она как-то раз за завтраком, перед самым приездом школьного автобуса, выдала мне следующую фразу: «Ты точно такой же стервец, как твой папаша. Вечно — я! Я! Я! До иных ему дела нет».
Мне известно другое. Когда мой Йогги был еще жив, но уже не катался на метро, одряхлел и напоследок ослеп, Старая Мария откровенно призналась: «Знаешь, Лара, ваш отец пообещал моему Гансу перед самой его смертью заботиться обо мне, что бы ни произошло, пусть хоть небо упадет на землю…»
Ах, слишком много неразберихи. Каждый твердит свое. Мы, к сожалению, редко виделись с вашей Старой Марией; она снимала меня на цепочной карусели — так здорово, мы летим втроем, совсем рядом…
И потом, когда она щелкала нас у Стены, которая была еще целехонькой. В принципе, я всегда мечтала лишь о том, чтобы мы с папой… Ладно, больше ни слова об этом. Но мама, которая считает, что хорошо изучила папу, всегда полагала: Старая Мария как бы заменила ему собственную мать, потому что его мама…
Вот уж нет, пустые домыслы. Она четко и однозначно заявила мне однажды, когда я наблюдал за проявкой в темной комнате: «Старик получает от меня лишь то, что хочет от своего Щелкунчика. А люблю я только моего Ганса, до сих пор, хоть и был он поганцем, как все мужики».