Том 9. Преображение России - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На каждом шагу жизнь сопротивляется ему, каждый шаг приходится ему брать с бою, но в этой борьбе и заключена главная прелесть жизни. Задавать себе задачи и их решать — вот жизнь.
Идет маленький человечек, всего только двух лет отроду, из своей детской к матери, сидящей в саду с шитьем. Какое трудное для него это дело! Он боязливо перебирается через высокий, как ему кажется, порог; он ползет, упираясь ножонками, с третьей на вторую, со второй на первую ступеньку крыльца; он идет, растопырив для равновесия коротенькие руки, по длинной-длинной дорожке, в которой всего десять шагов взрослого человека, и когда перед ним, наконец, колени матери, он говорит, победно сияя: «Я пришел!»
Он приходит потом к поставленным себе целям множество раз. Он растет, и с ним вместе растут его цели; он мужает, он стареет наконец, а целей еще так много… В этом жизнь!
Есть у простых русских людей счет прожитых лет по «седмицам». Не всем удается дожить до десятой седмицы, то есть до семидесяти лет, но кто дожил, тот начинает уже думать о себе: «Однако как стал я древен!»
Старик Невредимов так сказал самому себе лет пятнадцать назад. Он не болел еще никакими тяжелыми болезнями, он не замечал в себе резких признаков дряхлости, но то, что им уже прожито «десять седмиц», его испугало. Под влиянием страха внезапной смерти он заказал себе гроб в «Бюро похоронных процессий», и гроб этот привезли к нему в дом и поставили пока в сарае.
Но, пережив свою жену и двух детей от нее, он жил одиноким вдовцом, и неотступно начала точить его мысль: «Вот заболею вдруг, а за мною и ходить некому будет!.. Помру — кто похоронит как следует?.. А семьдесят лет — это не шуточки, всего ожидать можно!..»
Как раз в это время заболел и умер его младший брат. Лет на двадцать он был моложе его и жил тоже в Крыму, только в другом городе. Этот пошел в семя: он имел восемь детей, которых, кстати сказать, старый Невредимов (его звали Петр Афанасьевич) не удосужился видеть. Занятый мыслями о своей смерти, Петр Афанасьевич написал вдове брата, Василия Афанасьевича, чтобы она вместе со всеми своими чадами переезжала к нему.
Семья его покойного брата жила на квартире, а у него здесь был вместительный дом и довольно большой сад при доме, заведенный еще в старые годы, не декоративный, фруктовый. Сад поливался, в нем был колодец, к колодцу была приспособлена помпа, к помпе — длинный шланг, — так что у Невредимова не было недостатка в яблоках, грушах, сливах, вишнях, а между тем всем хозяйством его ведала одна только пожилая уже давняя его кухарка, которую он называл, смотря по настроению, то Евдоксией, то Евдохой.
Удивлению и сокрушению Евдохи не было конца, когда появилась в доме невестка ее старого хозяина с целой толпой ребят, из которых младшей девочке было всего только два года. Запричитала и даже заплакала и начала собирать свои вещички, чтобы уйти, однако осталась — велика была сила привычки к дому, в котором прожила она лет тридцать, попав сюда еще в девичьи годы.
Впрочем, едва ли меньше ее был удивлен таким обилием детворы в своем доме и сам Петр Афанасьевич. За долгие годы одинокой жизни он привык в нем к безлюдью и тишине, и вдруг заклубилось кругом, завертелось, зазвенело восемью голосами, заплакало навзрыд, заулюлюкало, затрещало в барабаны, засвистало в четыре пальца, задралось на самодельных шпагах, залезло на все деревья в саду, затопало по всем комнатам, — развоевалось до того, что дым пошел коромыслом!
У не вышедшей замуж пятидесятилетней Евдоксии была перед приездом этой шумной семьи только одна прочная привязанность — пестрый, черно-белый пушистый кот, которого звала она Прошкой, и Невредимов часто видел этого кота у нее на руках и слышал, как она нашептывала ему нежно: «Спи, кошечка Прошечка!» Уговаривать Прошку спать было даже излишне: это было обычное занятие его днем, а по ночам, особенно весною, он отправлялся путешествовать по крышам, не доставляя этим больших огорчений никому, кроме своей хозяйки. Теперь она, Евдоха, улучив время и кивая на многочисленных племянников и племянниц Петра Афанасьевича, ворчала, в надежде на то, что он услышит:
— Эх, накачлял себе на шею такую страсть с большого ума!
И в досаде гремела на кухне посудою так, что даже разбила несколько блюдечек, чего не случалось с нею никогда раньше, а когда начинала убирать в комнатах, то так двигала стулья и кресла, что Петр Афанасьевич приглядывался потом, не сломала ли чего, не валяются ли по углам отлетевшие ножки.
Он понимал Евдоксию и про себя, втайне, соглашался с нею вполне и в своем кабинете бормотал иногда вслух: «Накачлял, это правда, конечно, накачлял на шею… Однако кому же, кому же жить в доме? Не мне же, — я уже отжил свое, — им жить… Мне помирать, а им жить…»
Утвердившись в мысли, что он, по существу, не живет уже, а помирает (семь-де-сят лет!), покряхтывая, старался умирающими глазами и взирать Петр Афанасьевич на ворвавшуюся к нему в дом голосистую жизнь и всячески сторониться, уступая ей место. Вместе с тем, чувствуя усталость от жизни, он не мог не удивиться тому, какою хозяйственной оказалась вдова брата Василия, Дарья Семеновна, способная управляться с целым взводом юных башибузуков, произведенных ею на свет, и в то же время вникавшая во все мелочи распорядка, принятого в его доме, и во все работы, какие велись в саду.
Даже гроб, прекрасно отделанный, отлакированный, с медными ручками, торжественно стоявший в сарае в ожидании своего посмертного жильца, и тот привлек ее неослабное внимание.
— Что это за страсти такие? — спросила она Евдоху.
— Не видите, что ли, сами? Гроб, — сурово ответила та.
— Для чего же он здесь поставлен?
— Как это для чего? Хозяина дожидается.
Дарья Семеновна открыла тяжелую крышку, посмотрела и сказала:
— Большое помещение какое!
— Да ведь и хозяин не маленький, — буркнула Евдоха.
Действительно, Петр Афанасьевич был очень высок ростом и если сутулился, то пока только в шее, а не в спине.
Дарья Семеновна переехала сюда летом, когда в саду собиралась и сушилась вишня, для чего раскладывали ее на железной крыше сарая.
— Ну, пока что, пока хозяин еще не помер, что же такому ящику с крышкой без дела стоять, — сказала Дарья Семеновна и сама начала сгребать сушеную вишню с крыши сарая и наполнять ею гроб.
В тот же день от Евдохи узнал об этом Петр Афанасьевич и сначала было вскипел, что так вздумала невестка неуважительно обращаться с его последним жилищем, но урезонен был ее оправданием:
— Да ведь это пока, Петр Афанасьевич, пока, на время, чтобы не пустовал зря… И разве же ему что-нибудь сделается, если в нем полежит сушка? Напротив того, духовитее он станет. А выбрать вишню можно ведь, на случай чего, не дай бог, за пять каких-нибудь минут: это дело недолгое.
Петр Афанасьевич почесал пальцами седую бороду, пожевал беззубым уже почти ртом и отошел, а гроб так и остался ящиком для вишневой сушки.
Дарья Семеновна была крепкая сорокадвухлетняя женщина, из тех, о которых в русском народе принято говорить: «Сорок два года — баба ягода». Все у нее было круглое: плечи и лицо, глаза и голос, улыбка и движения рук, поэтому круглые тарелки, когда она мыла их после обеда, круглые корзины, в которые собирала она сливы или яблоки в саду, круглый белый хлеб, который резала она для завтрака, — все это к ней как-то прирожденно шло.
И сколько ни присматривался Невредимов к своим племянникам и племянницам, он замечал, что большая часть их вышла не в отца, а в мать, — так же круглоголовы, круглоглазы, круглороты и невелики ростом. Впрочем, запомнить их всех он довольно долгое время не мог и даже путал их с ребятишками, которых встречал, прогуливаясь по утрам, в своем квартале.
Постепенно все-таки они ему примелькались, эти пять мальчиков и три девочки, и он даже запомнил их имена, тем более что к концу лета на него свалилась забота старших из них определять в гимназию.
До того, как заболеть страхом близкой смерти, он был нотариусом, и поэтому все в городе знали его и очень многих знал он; но вот нотариальная контора его перешла к другому, а сам он очутился на полной свободе. Он мог в любое время дня выйти, чтобы погулять по своей улице; мог читать газеты, даже книги; мог подолгу приглядываться к деревьям своего сада. Мог думать и над тем, в каком необходимом ремонте нуждается его дом. Между прочим, мог наблюдать издали и даже иногда вблизи многочисленное гнездо своего брата, которое сделалось теперь его гнездом.
Каждую ночь, ожидая смерти (он уверил себя в том, что умрет непременно ночью), он вставал раньше всех в доме и, удивленно оглядывая свой кабинет, убеждался, что он жив. Это не избавляло его от страха перед следующей ночью, и перед сном он обыкновенно перечитывал духовное завещание, какое составил, — не пропустил ли он в нем чего, не надо ли чего добавить.