Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Которые даже половые отличия намерены снивелировать… – подхватила со смехом Вера.
– Бесполость – их идеал!
– Как тут не заскучать…
– Вот видите, контекст ещё скучнее, чем я сумел его расписать. Закат занимается в пустословной скуке.
– А в качестве выводов – всё те же похоронные настроения? После заката ведь наступает ночь.
– Увы.
– Мы с террасы своего дома любим на закат смотреть: монастырь Сан-Джорджо-Маджоре сначала загорается, потом медленно-медленно угасает и…
– В венецианском театре всё наперекор географии, всё по-своему, видимый закат в Венеции – на востоке.
– Правда! А во втором акте, который придётся на наше время, мировая закатная драма повторится как фарс?
– Чем не последняя надежда? Хоть посмеёмся…
– Сейчас всё безвкусно смешивается: может быть, получится драма-фарс? А неподдельная драма, драма всерьёз, уже в историю не вернётся?
– Вам, колдунье, виднее.
– В путь, – встала Вера.
Пискнул Saab; пристегнулись, помчались.
– Как много всё-таки вы успели за двадцать лет, – повторила свою мантру Вера, – двадцать лет затворничества?
– Не преувеличивайте! Я ещё лекции читал, гулял по Петербургу, ездил за границу, где меня преследовала загадочная незнакомка в тёмных очках.
– Преследовала, переполняясь белой завистью, – так много успели и совсем при этом не изменились, в глазах всё те же синие огоньки… А книги – каждая неожиданная.
– Не писать же то, что все ожидают.
– К вам, ЮМ, не подкопаться, себе вы не изменяете… Вы отличный полемист, ЮМ, я мысленно вам аплодировала в Париже, на презентации «Стеклянного века», когда направо-налево отвешивали вы оплеухи.
«Или я – или книги, меня тогда променяли на ещё ненаписанные книги, думает она, – подумал Германтов, – она всё ещё взвешивает на весах свои и мои успехи, сравнивает цены, которые были за них, разнородные успехи эти, уплачены».
– Не писать то, что ждут, – это позиция?
Руки её неподвижно лежали на руле, машина летела по прямой.
Пожал плечами.
– Я не борец за идеалы, я ничего общественно важного не отстаиваю и, – Бог свидетель! – пишу как пишется.
– И, как ни удивительно, ваши сложные многосюжетные и многостраничные романы – читают.
– Немногие, – скромно уточнил Германтов.
– Вы и живопись, о которой пишете, тот же «Сельский концерт», эту музицирующую пастораль, превращаете в многосюжетный роман, события в котором длятся и в прошлом, и в будущем. Не живопись и не литература, а – воплощённая мистика. Я на себе рискнула проверить, как это чудное преображение живописи в слово и слова в живопись происходит: купила в Болонье вашу книжку и прочла залпом, а потом, в Лувре, всё вашими глазами увидела…
«Сравнительное взвешивание двух двадцатилетий, её и моего, продолжается», – подумал Германтов.
– Но тенденция, общая тенденция разве не против вас? Чуть ли не всё, что пишется ныне, кичится упрощением-уплощением и, конечно, краткостью; книжечки всё тоньше, но и мысли всё жиже… Можно эту победоносную тенденцию поломать?
– Нельзя!
– И что же остаётся?
– Писать – как пишется, по-своему и вопреки тенденции.
– Максима стоика! Но у читателей, при ускоряющемся темпе жизни, попросту не будет времени…
– Это модное оправдание – или самооправдание – умственной лени.
– Вы не от мира сего…
– Не расстраивайтесь, возможно, что и без моих героических усилий поганая тенденция сама с божьей помощью поломается. Да, сегодня в почёте книги-однодневки, по сути – неразличимые. Из сети, как с сезонной распродажи, потащили в бумажную литературу куцые мысли и короткие фразы, выдавая словесное нищенство за особенный стиль высокотехнологичной эпохи, в которой все спешат, в которой всем некогда. – «Какое удобное кресло», – подумал Германтов, отдаваясь запрограммированным объятиям упругой кожаной спинки сиденья. – Да и сам жанр мельчает-легчает, роман ныне сплошь и рядом в весе пера. Но ведь что-то похожее мы в доинтернетовскую эру уже переживали. Был период лет сорок-пятьдесят назад, когда тоже наперебой заговорили об ускорениях, литкритики с носом по ветру всерьёз начали писать про телеграфный стиль, про рубленый стиль, якобы выражающие ритмы нового времени, а Битов им, помнится, ответил, что рубленым бывает только бифштекс…
– Вы знаете Битова?
– По зеленогорскому пионерлагерю.
– С вами не соскучишься.
– Стараюсь.
– И ради какой литературы поломается, если поломается, нынешняя, всё и вся упрощающая тенденция?
– Наверное, ради литературы – некомплиментарной сети, скорее даже максимально сети контрастной: возможно, вскоре начнут писать подробные толстые романы.
– Ашенбаха убила красота? – вдруг вернулась она к казалось бы отыгранной в их разговоре теме.
– Точнее, страсть, которую возбудила красота, запретная старческая страсть, которая сделалась роковой.
Какими горячими были её глаза…
– Запретная – потому что это страсть к мальчику?
– Потому, пожалуй, что это – страсть к идеалу, неподдельно реальная страсть к античному идеалу.
– И античный рок тут как тут – любовь и смерть рядом?
– Да, такая страсть наказуема. Но все эти книжные рассуждения вытекают лишь из событийного плана новеллы, для Манна, рискую предположить, хоть и выписанного завораживающе, – неглавного.
Посмотрела вопросительно.
– Главные для самого Манна смыслы, думаю, заключены в кошмарно беспощадных снах Ашенбаха, в его тоске по идеалам красоты, безнадёжно замаранным.
Не отводила взгляда.
– В снах?
– В предсмертных снах. Мы этого коснулись уже, говоря о закате как символе: смерть Ашенбаха – это смерть прошлой культуры. Однако тут есть ещё один момент, очень важный.
– Какой?
– Момент личный для Манна как писателя: ощутив близкий слом мировой культуры, предвещавший и слом всего существующего миропорядка, он не мог не ощутить, что и сам он, классический реалист времён «Будденброков», сочиняя эту таинственную новеллу, превращается в писателя-модерниста. В прекрасных венецианских декорациях он пишет канун распадов, да так пронзительно, что мы, читая, будто бы флюидами этих распадов дышим.
– Получается, что смерть Ашенбаха – это ещё и символическая…
– Смерть самого Манна как классического писателя.
– И сейчас, когда и модернизм деградировал, вляпались мы в очередной канун?
– Ну да, мы же говорили об этом, о втором акте заката, спустя век… Искусство лишь оповещает нас о приближении закатного часа, причём иногда – деградацией своей, иногда дивным, но будто бы предсмертным, как вспышка агонии, расцветом.
– Расцветом?
– Бывает и так, вспомните расцвет искусства Серебряного века при нравственно-политическом убожестве русской жизни.
– Искусство расцветает ли, деградирует, но всегда опережает жизнь?
– Всегда.
– Вы действительно не меняетесь. Выдам застарелый секрет: на кафедре за глаза упрекали вас в том, что вы привыкли ставить телегу впереди лошади.
– Привычка – вторая натура.
– А сейчас что видится вам? О чём, ЮМ, предупреждает сейчас искусство – о тотальном распаде?
– Ну, сейчас и искусство, и неискусство, выдаваемое стаями кураторов за искусство, наперебой сообщают нам о распаде – и сущностей, и связей, и эфемерных духовных ценностей. Конечно, всякое поколение, уходя, готово с упоением исполнить напоследок «за упокой», однако…
– Что «однако»?
– Кажется, во всяком случае, что глобализм, заявленная цель которого объединять-уравнивать всё и вся, деструктивен.
– А через век – опять пауза, опять закат, его третий акт?
– Возможно, мир ведь подчинён цикличности.
Beretti, Shell… страшную усталость почувствовал Германтов, подумал: по утрам можно, конечно, хорохориться перед зеркалом, но силы-то иссякают; глянув на промелькнувший дорожный указатель со стрелкой, сказал, несколько меняя направление темы:
– Я был в Комо в позапрошлом году, смотрел рисунки и чертежи Сант'Элиа.
– Будущее оказалось совсем не похожим на то, к чему Сант'Элиа взывал в своих манифестах.
– Будущее жестоко обманывает замечтавшихся прожектёров.
– Если не опережать ход событий.
– Вы революционерка?
– Нет, я же саморазоблачилась уже, я – колдунья.
– И над чем вы колдуете?
– Над душами.
– С целью?
– Цели уточняются.
– А средства?
– Совершенствуются! – усмехнулась и посмотрела ему в глаза, ослепив золотым блеском своих горячих тёмных зрачков. – В известном смысле я позаимствовала ваш метод, ЮМ.
– ?
– Вы переносите в новый современный контекст старые произведения искусства, а я – души.
– Что именно понимаете вы под душами?
– Чувствующие и думающие сгустки таинственных энергий, облачённые в штаны или платья.