Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мне было интересно следить за тем, как от книги к книге вы менялись за эти двадцать лет, внешне оставаясь самим собой. Я хотела понять, чего ради вы когда-то сделали такой, не в мою пользу, выбор. И я скучала… – она многозначительно умолкла и как бы потупилась, но в глазах её, спрятанных за выпуклыми затемнёнными стёклами, Германтов не смог увидеть скорби.
– Я ездила за вами и вашими успехами по европейским странам и удивлялась: фантастический рост.
– Итак, внешне мы, победив двадцатилетие, сохранились, а внутренне вы теперь, спустя двадцать лет, вижу, тоже – другая.
– Вас меняли книги, меня – дети.
Пискнул, отозвавшись на взмах электронного ключа, Saab.
– Дальше – на трамвае или пешком.
Германтов не привык отдавать инициативу, но вот же отдал и не понимал теперь как сможет её вернуть, – Вера виртуозно вела игру, зная свои цели, а Германтов был вынужден ответные ходы делать вслепую. «Какую, какую игру вела она, взвешивая на чашах весов несравнимые по сути жизненные достижения его и её?» – тупо спрашивал себя Германтов. А внутренний голос тупо отвечал: прими всё, как есть.
– Вы запланировали отправиться в Мазер на одиннадцатичасовом поезде… Но если захотите, в Мазер можно будет поехать на машине. Не волнуйтесь, я не стану досаждать болтовнёй и отвлекать глупыми вопросами, я не покушаюсь на ваше творческое одиночество, я даже не зайду вместе с вами в виллу Барбаро, чтобы преждевременно не прочесть ваши мысли.
Уколола?
Но – принять всё, как есть?
– Умеете читать мысли?
– Учусь.
На фоне зубчатого замка Сфорца подкатил жёлтый трамвайчик с выдвижной чугунной ступенькой. Продольные деревянные лакированные скамьи – как в старых, времён германтовского детства, ленинградских трамваях.
– Ваш миланский ритуал – поклониться Собору и Галерее?
Кивнул.
Да: блестящие витрины, достойные столицы моды, и – мрачноватые скучные дома, дешёвенький претенциозный модерн.
А вот уже и их остановка.
Выдвинулась ступенька, подал Вере руку.
Вдали игрушечные пики собора, проткнув голубоватый туман, вонзались в небо – дымка, как в Шартре когда-то, когда туда прибыла Анюта? Германтов рассмеялся.
– Мне даже недавно Миланский собор приснился, правда, не один, а в сюрреалистическом симбиозе с Шартрским собором.
– Вам часто снятся страшные сны?
– В последнее время – довольно часто.
– Что для вас сны?
Опять рассмеялся:
– Зашифрованные руководства к действиям.
– Сны помогают книгам?
– Наверное, и помогают, и мешают – это тёмная материя.
– Сны бывают так откровенны; их, как вы сказали, зашифрованные руководства эти, надо только уметь читать.
– Научились за двадцать лет?
В тёмных глазах её полыхнул золотой огонь. Многозначительно промолчала, давая понять, что научилась.
Вот и лепная палевая громадина за вуалью утреннего тумана… Туман оседал, а большая игрушка делалась ещё больше; эта громадина с пиками, одетая по прихоти Бонапарта в мраморные банальности, очень походила на свою песочную копию на бельгийском пляже.
Шли через площадь, заполненную лоточниками, торговавшими всякой всячиной, тут же жарились каштаны в жаровнях, бесились дети, прогуливались какие-то приодетые по-субботнему старички и старушки, а Собор уже наваливался всей мощью мраморных складок и заострений.
– Вам так нравится Собор – не только во сне?
– Как – так? Разве что – как символ многовековой усталости готики, которую и столетия спустя после её молодой смерти понуждали притворяться живой.
– Кто и что понуждали?
– Самодурство сильных мира сего, возвраты моды… Италии вообще-то не повезло с готикой, в Италии готика – всего лишь ажурный довесок к Античности и Ренессансу.
– Войдём?
– Непременно, это часть ритуала.
Прохаживались по центральному нефу, меж грузных стволов-пилонов; Германтову почему-то вспомнилась её брошка-лотос…
– Собор-долгострой многого натерпелся. В девятнадцатом веке, например, Наполеон Бонапарт повелел сгустить на фасаде готические детали, а в интерьере, напротив, ещё в шестнадцатом веке готические детали убавляли, чтобы придать внутреннему убранству ренессансный вид.
Вера, как когда-то, с ласковой требовательностью взяла его под руку; дёрнуло электричество.
– ЮМ, мне опять так хочется слушать вас.
– Я постараюсь.
Пропустила лёгкий укол?
– «Джорджоне и Хичкок» – поразительная книга. Джорджоне вашей волей перенесён почти в современность и на удивление естественно в нашем веке обосновался. Я вспоминаю, что ещё лет двадцать назад, в аспирантском прошлом моём, вас волновала природа тревоги в его холстах, и – вам понадобилось двадцатилетие, чтобы увязать пастораль с мистическим триллером? Что помогло вам? Одиночество, которое вы так трепетно берегли?
Укол?
– Сила созерцания, – уклоняясь от развёрнутых признаний, улыбался Германтов.
– Сила?
– И – проницательность: созерцание ведь предполагает внутреннюю активность; сперва у холста обнаруживается второе дно, затем – третье, затем – четвёртое, а уж затем, после загибания всех пальцев, изумлённый взгляд окунается в мистическую бездонность и начинается – сквозь красочные слои – возгонка: мистика пропитывает изображение.
– Это – универсальный принцип?
– Нет! Джорджоне – абсолютно отдельный художник.
– Как просто и понятно вы объясняете…
Укол?
Ритуал предполагал подъём на крышу Собора, но к лифту тянулась очередь, и Германтов суеверно забеспокоился, заныло какое-то противное предчувствие: что будет? Он ощутил приближение какой-то беды, отвести которую от себя он уже не сможет, – после исполненного по всем пунктам, с променадом по крыше, соборного ритуала ему обычно сопутствовала удача, а что будет теперь?
– Теперь – в Галерею?
За стеклами – столики, за столиками – преимущественно анемичные, как манекены, безвозрастные бледносоломенные и платиноволосые девушки.
– Итальянки перекрасились?
– Не без помощи австрийских генов… А вот тут, – они остановились на перекрёстке нефов-пассажей Галереи, под центральным стеклянным куполом; на полу, под ногами – белый крест Савойской династии, гербы городов; обычно Германтов, нацепив маску зеваки, бездумно бродил по Галерее один, ту витрину, эту ласкал рассеянным взглядом, а на сей раз… Нет, мысленно ущипнул себя, не галлюцинация! Она была рядом с ним, она была великолепна, глаза горячо блестели. – А вот тут, – сказала Вера, запрокинув голову, посмотрев вверх и сразу – вниз, на пол, – упал с лесов и разбился насмерть накануне торжественного публичного открытия Галереи и своего триумфа автор этого купола, архитектор… – на сей раз вопросительно-беспомощно, как когда-то, в бытность свою его аспиранткой, подняла глаза на гуру-профессора.
Экзамен?
– По-моему, несчастного триумфатора звали Джузеппе Менгони.
Слегка сжала его локоть, пробежал электрический разряд…
– Особенно трагично, погибнуть в канун своего триумфа, правда? – опять сжала локоть, посильнее, как если бы этим сжатием добавляла словам своим какой-то дополнительный, но одной ей известный смысл.
По Галерее слонялись вновь прибывшие, мелькали лица, знакомые уже Германтову по салону самолёта и аэропортовской толчее. Тут и там звучала русская речь, за стеклом Германтов увидел красавицу-попутчицу с эффектной, до бровей, каштановой чёлкой. Что у неё на столике? Так, сложный бутерброд с лососиной, ветчиной и пармезаном. «Зачем мне заглядывать в чужую тарелку, – поразился Германтов, – зачем? Прими всё как есть, прими всё как есть, – ничего не объясняя, повторял наставление своё внутренний голос, а Германтов уже вновь не мог разобраться в себе, в противоречивости своих чувств и мыслей. – Я не забыл её, ничего не забыл, хотя минуло двадцать лет, а когда её увидел – испытал страх и радость?» С внезапным появлением Веры он лишился краткого анонимного счастья, которым упивался в Мальпенсе, да пожалуй ещё и раньше, едва очутившись в воздухе; его опять одолевали неясные тревоги, а ведь всего несколько часов назад он безмятежно смотрел в иллюминатор на политые солнцем Альпы.
Вернулись на Соборную площадь.
– Мелкотравчатые снобы со всего света, очутившись в Милане, непременно заваливаются в Zucco, чтобы попить кофе с кампари, а чем мы хуже…
Кремовые скатерти на столах, деревянные складные стульчики, бутылочное сияние, и золотом про чёрному: Zucco; скромная роскошь?
– ЮМ, вы редкостный мастер оксюморонов, – улыбалась Вера, машинально раскладывая на коленях накрахмаленную салфетку, а Германтову вспоминался Шанский. Осмотрелся: тоже австрийские гены? Холодноватые молодые женщины, тщательно прибранные, причёсанные, – выверенные движения, тихие голоса, еле слышные мелодичные звоночки мобильников.