Я — стукач - Лев Альтмарк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное, всё же следует на свой страх и риск написать правду. Разве без меня не заметно, что особой скорби на лицах людей не было, а среднее арифметическое в настроениях окружающих вывести довольно сложно? Точнее будет сказать, что повсюду установилось неустойчивое и нервное ожидание: что будет дальше? Потом не забыть бы отметить, что явных лидеров грядущих бунтов и генераторов крамольных идей обнаружить не удалось. Это, пожалуй, главное, что хотят услышать от меня в конторе Виктора. Тогда мою бумагу можно будет с чистой совестью пронумеровать, подшить в папку и списать в архив. К тем томам, что я уже сочинил.
Вообще-то о делопроизводстве в ведомстве Виктора я имею самое смутное представление, но шкурой чувствую, что бюрократы там отменные. И буквоеды. Попробуй напиши что-нибудь не так или не достаточно подробно — к каждому слову цепляются. И потом берут за горло Виктора, а уж через него меня.
Я быстро усвоил, что если хочешь жить спокойно и быть всегда на хорошем счету, трижды взвешивай каждое своё слово. Правда, у меня не всегда это получается. Особенно, когда попадает вожжа под хвост при виде начальства. Ничего не могу с собой поделать, хоть и отлично понимаю, что главная функция начальства — контролировать тебя, где бы ты ни находился и чем бы ни занимался. Сложившийся стандарт начальника — туповатый служака с плёткой в руках и отеческой заботой в глазах. Не знаю, на всех ли уровнях, но на моём — точно. И несть числа этому начальству. Явному и неявному…
Вечером Виктор так и не позвонил. Не знаю, что там у них стряслось, но Виктор не из тех, кто бросает слова на ветер. Однако факт остаётся фактом.
Растерялись они там, что ли? Или при их феноменальной осведомлённости и оперативности не сумели вовремя сориентироваться в надвигающихся событиях? Не знаю. Не мне судить об их работе. Я настолько маленький винтик в их сложной и десятилетиями отлаживаемой машине, что при встряске обо мне можно просто забыть. Но забыть до поры до времени, потому что всё успокоится, придёт в норму, и снова понадоблюсь. Не дадут они мне кануть в неизвестность.
Впрочем, за сегодняшнюю забывчивость я как раз не в обиде. Чем меньше меня трогают, тем меньше угрызений совести по ночам. И не так стыдно смотреть в глаза людям, за которыми мне поручают присматривать и которые об этом, естественно, не подозревают. А то совсем со стыда сгореть можно было бы.
Часто мне снится один и тот же сон.
Будто я проваливаюсь вниз головой в какой-то страшный бездонный колодец с каменными скользкими стенами. Я долго лечу в чёрном свистящем пространстве, судорожно прижимаю локти к груди и подтягиваю колени к животу, чтобы не пораниться о стены. Единственное желание — отсрочить наступление боли… Почти физически ощущается приближение неподвижной масляной поверхности воды на дне колодца, в которой меня наверняка ждёт мучительная смерть.
И всё-таки я решаюсь и отчаянным рывком хватаюсь за скользкие камни, впиваюсь ногтями в едва заметные неровности и трещины. И повисаю вниз головой над самой поверхностью воды. Я её не вижу, но чувствую, как сырая и затхлая прохлада дышит в лицо, пропитывает поры и волосы.
Хочется закричать, позвать на помощь, а голоса нет. Голосовые связки непослушно хлюпают в горле. Запричитать бы, заскулить от бессилия и жалости к самому себе, на худой конец, хотя бы попробовать перевернуться в нормальное положение, но стенки колодца с каждым моим движением стягиваются всё уже и уже. Я уже понимаю, что так и буду висеть вниз головой, пока хватит сил. Кто бы меня выручил? И хватит ли сил у меня дождаться помощи?
С трудом наклоняю голову и пытаюсь заглянуть вверх, где в кромешной темноте должен проглядываться полуразмытый светящийся край колодца, но ничего не вижу…
Руки и ноги сводит судорогой, и я начинаю сползать всё ниже и ниже…
Обычно в этот момент я просыпаюсь и потом долго не могу заснуть. Приснившийся страх сдавливает виски и хочется плакать. Приходится вставать, идти на кухню пить воду и курить, но от воды каждый раз тошнит и пахнет колодезной сыростью, а сигаретный дым наждаком дерёт сухое, так и не смоченное водой горло.
Как я стал тем, кто я есть? И почему? Фарцовка, ей-богу, не самый страшный из моих пороков… Ужасное состояние, когда ежедневно чувствуешь гнусность собственного существования и не можешь ничего сделать. И пожаловаться некому, не то что попросить совета.
Мир, в котором я живу, несмотря на всю рекламируемую им правоту и целесообразность, лжив и жесток, и так на моей памяти было всегда. Иного и представить невозможно. Вся его правота и справедливость — это что-то из области иллюзий. Для сильных и уверенных эти понятия, может, существуют, но только не для меня. Я — из тех гвоздиков, которые созданы для того, чтобы их стройными рядами заколачивали в доску по самую шляпку. А по этим доскам пойдут те, для кого мир и был задуман. Наивно полагать, что я не пытался протестовать и смирился со своей незавидной участью. Но… протестовал ли на самом деле? Наверное, только мечтал о протесте, а до настоящего бунта так и не поднялся. Потому что всегда чувствовал свою ничтожность и бессилие перед этим миром, который всегда оказывался в итоге мудрей меня, дальновидней и сильнее. Он — вон какой огромный, а я…
Свои первые стихи я начал писать ещё в школе на обложках тетрадок — мне это почему-то страшно нравилось! — едва отогревшись после зимних ночных очередей у хлебных магазинов. Время тогда было такое. Спасибо Никите Сергеевичу: на морозе хорошо складывались первые детские рифмы, особенно когда торопиться некуда и впереди долгая зимняя ночь. В школу можно было опоздать — там к стоянию в очереди за хлебом относились с пониманием… Эти первые стихи казались мне потрясающими и прекрасными, потому что в них были зарифмованы лозунги, окружавшие нас на каждом шагу, и рифмовал я, как мне казалось, так, как до меня никто не додумался. Лозунгами разговаривали школьные учителя, лозунги громыхали днём и ночью из уличных жестяных репродукторов, их я впитывал, в конце концов, с молоком матери, пережившей сперва голодные двадцатые в заштатном уездном городке, потом тревожные тридцатые на молодёжной стройке, потом войну в уральской эвакуации… Не один я был такой. Да, по сути, других вокруг меня и не было. Потому ничего другого в то время написать я и не смог бы.
Оправдываю ли я себя в чём-то? И да, и нет. Я верил своим тогдашним стихам. Искренне верил, потому что шли они всё-таки от сердца. Просто ничего другого тогда в сердце и быть не могло. Даже сейчас, наверное, не до конца разуверился. Оттого и не забросил это неблагодарное занятие, как многие из моих сверстников. Может, они были просто прагматичей меня.
Но продолжать писать подобные стихи всё равно что лгать. А ложь — это всегда трусость. Трусость перед временем, перед будущим. Страшно терять привычную точку опоры, страшно терять обжитый уголок и отказываться от привычного, хоть и ненавистного существования. Как люди могут жить лучше, я не представлял, поэтому боялся потерять то, что имел. С годами я, правда, становился смелее в суждениях и поступках, а от страха так и не избавился. И такое может быть…
Ко всему рано или поздно привыкаешь. Как привыкаешь ко лжи даже в собственных стихах, как привыкаешь потихоньку хитрить, если уверен, что тебя не выведут на чистую воду, как привыкаешь обижать слабого, если такой находится, и привыкаешь с искренней слезой петь дифирамбы сильному… Всё закономерно: первая маленькая хитринка, перерастающая в большую ложь, и музыка, которой когда-то бескорыстно увлекался, а потом опустился до фарцовки модными пластинками, и… Виктор в итоге. Червивое яблочко до поры крепко держится на ветке, а потом стремительно падает вниз.
Что со мной происходит сейчас? Всё ещё падаю в колодец?
Когда в тот день я пришёл с работы домой, меня встретили сидящие у телевизора родители. На экране бесновался убитый горем дирижёр Темирканов, и его оркестр вдохновенно грохотал что-то исключительно торжественное и печальное, словно прозорливые композиторы-классики задолго до траурной даты предчувствовали, что в один прекрасный момент нашей необъятной державе понадобятся их гениальные творения в таком незавидном качестве.
Не успел я раздеться, как позвонил Алик, о котором в тот день я совершенно забыл. Удивительное дело, но должник, который, по логике вещей, должен скрываться от кредитора, напомнил о себе первым.
— Слушай, тут такая хреновина вышла, — вкрадчиво начал он, и я стразу понял, что отдачей долга не пахнет, — я здорово рассчитывал, что за эти дни у меня будет парочка дискотек, но все увеселительные мероприятия, к сожалению, отменили. Так что с деньгами придётся подождать. Ты уж не обижайся.
Алик проводил в каком-то клубе платные дискотеки, и это здорово облегчало ему жизнь, так как на зарплату начинающего инженера сильно не разгуляешься при нынешних-то ценах на пластинки.