Разговоры с Пикассо - Брассай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Является Жан Маре с собакой, под мышкой у него громадный черенок для метлы… Он ставит «Андромаху» Расина в театре Эдуарда VII. Большинство ролей будут исполнять кинозвезды. Безумная страсть мщения, снедающая Гермиону, буквально завораживает актера. У него есть идея сделать центром интриги Пирра, из которого обычно делают персонаж второго плана. Маре хочет придать размах греческой стихии неотвратимости судьбы, пробуждающей в сердцах злобу, жажду мщения, толкающей на кровавые интриги. «Это варварская пьеса», – утверждает он, стремясь выставить напоказ пронизывающую ее жестокость. Пирра Маре сыграет сам: на сцену он собирается выйти почти обнаженным, прикрывшись лишь шкурой леопарда. Своим хрипловатым голосом актер говорит Пикассо:
– Место моего персонажа среди других я собираюсь обозначить только скипетром, который будет у меня в руках.
И добавляет:
– Чтобы Пирр выглядел достойным своего отца Ахилла и своего деда, царя мирмидонян Пелея, его скипетр должен быть роскошным. По-варварски роскошным. Вы не могли бы мне его сделать, Пикассо?
Пикассо крутит в руках черенок от метлы.
– Оставьте это мне, – отвечает он. Может, я что-нибудь придумаю… Но у меня совсем нет времени! Вам это нужно срочно?
– Увы, очень срочно, подтверждает актер. – Он нужен мне завтра…
Приходят Франсуаза Жило, Пьер Реверди, каталанский скульптор Феноза: Пикассо любит его бронзовые статуэтки. С ними – актер Ален Кюни.
Войдя в мастерскую, где стоят скульптуры, я замечаю, что у гипсовой «Сидячей кошки» отломан хвост. У этой кошки – своя история, Пикассо как-то раскрыл мне ее секрет. Вначале он вылепил стоящую женщину и сделал ее гипсовый муляж. Но скульптура ему не нравилась. Тогда ему пришла мысль превратить женщину в кошку. Ее грудь стала головой животного; ноги – передними лапами… Потом он добавил остальное. Об этом превращении никто не знает. Но меня с этой кошкой связывает секрет ее рождения. Когда я смотрю на нее, то вижу в ней женщину. Это «женщина-кошка» или «кошка-женщина»… Кто же отломил ей длинный хвост? Он вздымался так горделиво! А теперь валяется на цоколе, разбитый. И я, не без ехидства, замечаю Пикассо:
– Значит, я не единственный, кто разбивает ваши скульптуры.
ПИКАССО. Это вы виноваты! На днях здесь собралась целая толпа народу. И все были очень расстроены, когда увидели отбитую ногу ягненка. «Ее отбил Брассай, – объяснил я. – Когда он ко мне приходит, он ломает все! Чтобы повернуть “Мужчину с ягненком” – а он такой тяжелый! – он схватился за эту хрупкую ногу. Разумеется, она отломилась. Это все равно, как если бы я схватил эту кошку за хвост!» И чтобы продемонстрировать, как вы ломаете мои статуи, я сам отломил хвост у кошки. А все вы, все вы!
В последний раз я приходил сюда три недели назад, и за это время появилось новое полотно. Огромное, в золоченой раме. Обнаженная натура, щедро выставившая напоказ свою роскошную плоть. Картина была так хорошо написана, что на расстоянии – если отойти подальше – ее можно было принять за полотно Курбе.
САБАРТЕС. Картина принадлежала антиквару Обри… Пикассо боится, что ему будет не хватать холста или кистей. Это опасение его мучило всегда. Но с начала войны оно превратилось в навязчивую идею. И он решил набрать впрок старых полотен на случай, если ему будет недоставать чистых. Принялся опрашивать антикваров. А когда Обри предложил ему эту картину, Пикассо влюбился в нее с первого взгляда. Эта женщина его буквально покорила. Трогать ее он не станет ни при каких обстоятельствах. Слишком любит.
И вправду, он был так счастлив и горд своей «находкой», что, когда к нему приходили друзья или посетители, ему больше нравилось демонстрировать им пышную даму на чужом полотне, чем собственные творения.
– Что вы об этом думаете? – обратился он ко мне. – А что, если мы ее сфотографируем? И нас всех вокруг нее?
Но тут же ему приходит другая мысль:
– Я знаю, что мы сделаем! Перед этим полотном я буду изображать «настоящего художника»!
Новая идея ему так нравится, что он тут же начинает действовать. Для этого заводилы устроить хорошую шутку, когда мысль уже запала в голову, становится столь же настоятельной необходимостью, как и писать картины. Вот он снимает со стены одну из своих палитр – ту, которой пользовался еще в Руайяне. Выдергивает из горшка несколько кистей и становится перед картиной. Шарж, который он собирается представить, тем более забавен, что сам он никогда не писал, держа палитру в руке… И мы смеемся, глядя на эти комичные ужимки, в то время как он старается как можно больше походить на «настоящего художника».
«Настоящий художник»! Кажется, ничто не возбуждает в нем такого вдохновенного остроумия, как возможность посмеяться над этим персонажем… С какой радостью отдается он этому занятию! Тон Пикассо становится издевательским, смех – пронзительным. Нет вещи, которую он ненавидел бы сильнее, чем претенциозная поза этих, как он выражался, «приверженцев изящных искусств», которую они демонстрируют по отношению к жизни, к людям, ко всему окружающему… Ему же, кто стремится жить в единении с реальностью – самой обыденной, ничем не примечательной, но подлинной, – их «художественный» взгляд на вещи представляется убогим и пошлым. Сколько раз я слышал, как он, словно желая оправдаться, повторял: «Я делаю то, что могу… Я не настоящий художник…» И в то же время, любуясь морским пейзажем или прочими красотами природы, ему частенько случалось сетовать: «Ах, если бы я был настоящим художником…», или: «Как это прекрасно для настоящего художника…», или «Как жаль, что я не настоящий художник…» Сабартес рассказывал, что иногда, рассматривая в витрине художественного салона картины с изображением заката солнца, лунного света, маленьких коровок и рощ, отраженных в озерной глади, Пикассо восклицал: «Как я хотел бы рисовать так! Ты даже не можешь себе представить, как хотел бы!»
Возможно, к его иронии примешивалась и капля зависти. Всякий, даже Пикассо, знает пределы своих возможностей, знает, где стоит его пограничный столб. Он – неоспоримый мастер формы, и бесформенное лежит вне его владений. Невосприимчивый к музыке, он не обладает душой пейзажиста. «Неясная кромка леса» для него всегда будет ясной. Кажется, будто с первых ударов кисти все искрящееся, переливающееся, всякая неясная дымка или сверкающий воздух неведомой дали падают на едва начатое полотно прочными, надежными кусками, с осязаемыми, острыми гранями, выстраиваясь на нем в сеть с квадратными, треугольными и прямоугольными ячейками. Однажды, разглядывая холст, на котором Пикассо наметил несколько фигур, я услышал, как он сказал художнику Бальтюсу, которого любил за британское хладнокровие и даже имел несколько его картин: «Я нарисовал персонажей, а вы напишите мне интерьер. Вы умеете создавать уютную атмосферу, а я нет…» И это отнюдь не было причудой. Ведь разве Рубенс, прекрасно владевший формой, не доверял писать пейзажи своих композиций великому пейзажисту Ла Пательеру?
– Но мы же забыли про натурщицу! – вдруг вспоминает Пикассо. – Мне нужна натурщица! Что это за «настоящий художник» без натурщицы?
И он предлагает Жану Маре сыграть роль «женщины». Тот не заставляет себя долго просить. Он ложится и, вытирая костюмом из бледно-зеленого вельвета пыль с пола, начинает причудливо изгибаться до тех пор, пока не находит подходящую позу со сложенными под головой руками. Я фотографирую мизансцену, поставленную самим Пикассо.
Он предлагает показать нам самые последние полотна, и мы поднимаемся наверх. Наверное, он колебался, стоит ли выставлять на публику едва оконченные работы, но эти легкие сомнения и сравнить нельзя со стыдливостью Брака, который целыми месяцами, а случалось, и годами не решался открыть некоторые картины чужим взглядам. «Робость» Пикассо быстро проходила, вытесненная нетерпеливым желанием увидеть реакцию «публики». Мне случалось видеть, как он бегал между рядами стоек с полотнами, придирчиво их осматривал, выхватывал то одно, то другое, крутил его в руках, снова и снова переставляя и тасуя все по-новому, словом, священнодействовал перед показом своих творений людям, вовсе не склонным восхищаться его творчеством. И я не вполне понимал, зачем он вкладывал в это так много сил?.. Дело в том, что сам акт «презентации» является важным моментом его творческого процесса. Именно под взглядом посторонних произведение окончательно отрывается от него, а его мозг осознает, что он хотел и что смог сделать. Под действием этой встряски ему доводилось испытывать такой же шок, что и зрителям, и я слышал, как он однажды говорил о картине, только что показанной публике: «Я вижу ее впервые в жизни».
Судя по всему, со времен Бато-Лавуар этот ритуал ничуть не изменился… Нужно выстроить из картин некую пирамидальную конструкцию, собрать их – обычно, вокруг мольберта, на котором уже есть одно или даже несколько полотен, – совместить малый формат с большим, чтобы они смотрелись выигрышнее за счет сходства или контраста. Пикассо обожает эти импровизированные мизансцены, возникающие не без участия случая. Это своего рода прощальный сбор птенцов из одного гнезда, сгруппировавшихся как для семейного фото перед тем, как – скоро и неизбежно – разлететься по миру, что делает всю церемонию весьма трогательной. Как правило, это последняя возможность окинуть одним взглядом весь период. «Презентации» были и для него источником вдохновения, о чем свидетельствуют некоторые картины и рисунки. Мне доводилось их снимать в различные моменты его жизни.