Бить или не бить? - Игорь Кон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако председателем Особого комитета был не Тормасов, а Аракчеев. По зрелом размышлении комитет решил, что, «хотя по изменению состояния нравов и можно бы было заменить кнут плетьми», в случае отмены торговой казни народ может по недоразумению вообразить, что всякое уголовное наказание отменяется. Поэтому отмену торговой казни отложили до издания нового Уложения.
В 1824 г. вопрос об отмене кнута возник снова. Адмирал Николай Семенович Мордвинов подал в Государственный Совет записку, в которой писал:
«С того знаменитого для правосудия и человечества времени, когда европейские народы отменили пытки и истребили орудия ее, – одна Россия сохранила у себя кнут, коего одно наименование поражает ужасом народ российский и дает повод иностранцам заключать, что Россия находится еще в диком состоянии. Кнут есть мучительное орудие, которое раздирает человеческое тело, отрывает мясо от костей, режет по воздуху кровавые брызги и потоками крови обливает тело человеческое; мучение лютейшее всех других, ибо все другие, сколь бы болезненны они ни были, всегда менее продолжительны, когда для 20-ти ударов кнутом потребен целый час, а иногда мучение продолжается от восходящего до заходящего солнца… Пока сохраняется кнут, бесполезно реформировать наши законы: правосудие будет всегда оставаться в руках палача. Необходимо как можно скорее отменить это кровавое зрелище, карая преступников выставлением у позорного столба в цепях и особых одеждах» (Там же).Обсуждая проект нового уголовного законодательства, Государственный Совет учел и предложения Особого комитета 1817 г. Но, хотя за отмену кнута проголосовали тринадцать членов, а за его сохранение – лишь четверо и один воздержался, никаких практических последствий обсуждение не имело.
После 1825 г. эта задача стала и вовсе неактуальной. В отличие от своего старшего брата Николай I считал либеральные реформы ненужными и опасными. Новый Свод Законов (1832) сохранил торговую казнь, хотя ограничил сферу ее применения пятьюдесятью самыми опасными преступлениями. По двадцати девяти статьям преступления, ранее каравшиеся торговой казнью (оскорбление должностного лица, сопротивление властям, тяжкие раны и увечья, скотоложство, лживая присяга, злостное банкротство и т. п.), теперь стали наказываться плетьми, причем публичное наказание плетьми обычно сопровождалось ссылкой, отправкой в арестантские роты и смирительные дома.
Кроме того, появилось такое исправительное наказание, как сечение розгами. Розгу делали из десяти-пятнадцати тонких прутьев около метра длиной, связывая их в пучок веревкой. Для наибольшей болезненности прутья использовали не слишком свежие, но и не слишком сухие. Одной розги хватало на десять ударов, после чего ее заменяли. Применялись розги практически везде.
Свод Законов 1832 г. освободил от телесных наказаний дополнительные категории населения: жен и детей купцов 1-й и 2-й гильдии и представителей еврейского и магометанского духовенства. Мещане и купцы 3-й гильдии теперь могли быть телесно наказаны лишь по приговору уголовного суда. Некоторые льготы получили и дети: до 17-летнего возраста их стало нельзя публично наказывать кнутом или плетью, детей от 10 до 15 лет могли наказывать только розгами, а от 15 до 17 лет – также и плетьми. Остальное население осталось во власти кнута. Александр Полежаев писал в стихотворении «Четыре нации» (1827):В России чтут
Царя и кнут,
В ней царь с кнутом,
Как поп с крестом:
Он им живет,
И ест и пьет.
А русаки,
Как дураки,
Разиня рот,
Во весь народ
Кричат: «Ура!
Нас бить пора!
Мы любим кнут!»
Зато и бьют
Их как ослов,
Без дальних слов
И ночь и день,
Да и не лень:
Чем больше бьют,
Тем больше жнут,
Что вилы в бок,
То сена клок!
А без побой
Вся Русь хоть вой —
И упадет,
И пропадет!
Как ни жесток был закон, правоприменительная практика оказывалась еще страшнее. Людей нередко наказывали по ошибке. В «Былом и думах» Герцен рассказывает, что в 1843 г. в Москве происходили странные пожары, а поджигателей найти не могли:
«Комиссия, назначенная для розыска зажигательств, судила, то есть секла – месяцев шесть кряду – и ничего не высекла. Государь рассердился и велел дело окончить в три дня. Дело и кончилось в три дня; виновные были найдены и приговорены к наказанию кнутом, клеймению и ссылке в каторжную работу. Из всех домов собрали дворников смотреть страшное наказание “зажигателей”. Это было уже зимой, и я содержался тогда в Крутицких казармах. Жандармский ротмистр, бывший при наказании, добрый старик, сообщил мне подробности, которые я передаю. Первый осужденный на кнут громким голосом сказал народу, что он клянется в своей невинности, что он сам не знает, что отвечал под влиянием боли, при этом он снял с себя рубашку и, повернувшись спиной к народу, прибавил: “Посмотрите, православные!”
Стон ужаса пробежал по толпе: его спина была синяя полосатая рана, и по этой-то ране его следовало бить кнутом. Ропот и мрачный вид собранного народа заставили полицию торопиться, палачи отпустили законное число ударов, другие заклеймили, третьи сковали ноги, и дело казалось оконченным. Однако сцена эта поразила жителей; во всех кругах Москвы говорили об ней. Генерал-губернатор донес об этом государю. Государь велел назначить новый суд и особенно разобрать дело зажигателя, протестовавшего перед наказанием.
Спустя несколько месяцев прочел я в газетах, что государь, желая вознаградить двух невинно наказанных кнутом, приказал им выдать по двести рублей за удар и снабдить особым паспортом, свидетельствующим их невинность, несмотря на клеймо. Это был зажигатель, говоривший к народу, и один из его товарищей».
Лишь на следующем витке развития русского уголовного права, тринадцать лет спустя, в Уложении 1845 г., кнут был наконец отменен, палачам было приказано зарыть свои орудия производства в землю или уничтожить. Отныне самым тяжким наказанием стала публичная экзекуция плетьми, сопровождаемая клеймением и ссылкой на каторгу, причем были точно определены порядок и тяжесть наложения наказания. Было выделено семь степеней наказания: самые опасные преступления карались 100 ударами плетью и бессрочной каторгой, далее, по степеням, количество ударов уменьшалось до 30–40 в соединении с работами на заводах от 4 до 6 лет. Изменился и порядок применения розог, которыми стали сечь за то, за что раньше полагалась плеть: вместо каждых 10 ударов плетью стали давать по 20 ударов розгами, максимум был установлен в 100 ударов.
Уложение 1854 г. (вслед за Уложением 1845 г.) окончательно сделало основными телесными наказаниями битье плетью и розгами. Шпицрутены все еще применялись, но определенно обозначилась тенденция к сокращению и отмене таких экзекуций. За этим стояла новая европейская философия наказаний, ориентированная на то, чтобы вместо причинения физической боли клеймить преступника позором.
Тем не менее телесные наказания оставались массовыми и жестокими. Перед ссылкой на каторжные работы или на поселение в Сибирь преступника публично наказывали плетьми (до 100 ударов), а перед отправкой в арестантские роты – розгами. «Нормальное», по закону, число ударов в начале николаевской эпохи определялось в 6 000, позже негласно предписано было давать не более 3 000, а при воцарении Александра II – не более 1 000 ударов. Однако сам закон оставался неизменным. Избиение плетью или шпицрутенами, когда наказуемого прогоняли сквозь строй, нередко заканчивалось для него смертью.
Зверские наказания вытекали как из общей жестокости нравов и отсутствия уважения к человеческой личности, так и из понимания наказания как средства устрашения и возмездия. Усомниться в продуктивности такой установки могли только люди, сами прошедшие через этот ад или по свойствам своего характера способные сопереживать чужой боли.
В «Записках из Мертвого дома» (1861–1862) Достоевский рассказывает:...«Я заговорил теперь о наказаниях, равно как и об разных исполнителях этих интересных обязанностей, собственно потому, что, переселясь в госпиталь, получил только тогда и первое наглядное понятие обо всех этих делах. До тех пор я знал об этом только понаслышке. В наши две палаты сводились все наказанные шпицрутенами подсудимые из всех батальонов, арестантских отделений и прочих военных команд, расположенных в нашем городе и во всем его округе. В это первое время, когда я ко всему, что совершалось кругом меня, еще так жадно приглядывался, все эти странные для меня порядки, все эти наказанные и готовившиеся к наказанию естественно производили на меня сильнейшее впечатление. Я был взволнован, смущен и испуган. Помню, что тогда же я вдруг и нетерпеливо стал вникать во все подробности этих новых явлений, слушать разговоры и рассказы на эту тему других арестантов, сам задавал им вопросы, добивался решений. Мне желалось, между прочим, знать непременно все степени приговоров и исполнений, все оттенки этих исполнений, взгляд на все это самих арестантов; я старался вообразить себе психологическое состояние идущих на казнь. Я сказал уже, что перед наказанием редко кто бывает хладнокровен, не исключая даже и тех, которые уже предварительно были много и неоднократно биты. Тут вообще находит на осужденного какой-то острый, но чисто физический страх, невольный и неотразимый, подавляющий все нравственное существо человека. Я и потом, во все эти несколько лет острожной жизни, невольно приглядывался к тем из подсудимых, которые, пролежав в госпитале после первой половины наказания и залечив свои спины, выписывались из госпиталя, чтобы назавтра же выходить остальную половину назначенных по конфирмации палок. Это разделение наказания на две половины случается всегда по приговору лекаря, присутствующего при наказании. Если назначенное по преступлению число ударов большое, так что арестанту всего разом не вынести, то делят ему это число на две, даже на три части, судя по тому, что скажет доктор во время уже самого наказания, то есть может ли наказуемый продолжать идти сквозь строй дальше, или это будет сопряжено с опасностью для его жизни. Обыкновенно пятьсот, тысяча и даже полторы тысячи выходят разом; но если приговор в две, в три тысячи, то исполнение делится на две половины и даже на три. Те, которые, залечив после первой половины свою спину, выходили из госпиталя, чтоб идти под вторую половину, в день выписки и накануне бывали обыкновенно мрачны, угрюмы, неразговорчивы. Замечалась в них некоторая отупелость ума, какая-то неестественная рассеянность. В разговоры такой человек не пускается и больше молчит; любопытнее всего, что с таким и сами арестанты никогда не говорят и не стараются заговаривать о том, что его ожидает. Ни лишнего слова, ни утешения; даже стараются и вообще-то мало внимания обращать на такого. <…>