Бить или не бить? - Игорь Кон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Штрафных можно…
– То-то оно и есть. А то еще карцыри выдумал. Нешто ребенки мы, што ли?.. Без линька, братец, никак невозможно».
Недоверие было не беспочвенным. После введения в 1874 г. всеобщей воинской повинности применение розог резко пошло на спад. В 1874 г. телесным наказаниям было подвергнуто 6 452 нижних чина, в 1878-м – 1 233, в 1882-м – 475, в 1899-м – 256. Тем не менее розги оставались «в законе» вплоть до 1904 г. (см.: Романов, 2003).
Наличие в армии телесных наказаний, независимо от частоты их применения, возмущало все более широкие слои русского общества, давая лишний повод говорить о палочной дисциплине. Однако многие влиятельные генералы даже в начале XX в. считали отмену телесных наказаний ошибочной. Хотя в то время уже далеко не все рисковали высказываться в защиту палочной традиции публично, при опросе, проведенном на рубеже 1907–1908 гг. одним из подразделений военного министерства, почти половина опрошенных генералов, в том числе знаменитый впоследствии А. А. Брусилов, выступили за введение телесных наказаний в военное время, «дабы избегнуть потом нужды в расстреливании» (Там же).
Иными словами, генералы не верили в возможность дисциплинировать своих подчиненных иначе, как с помощью физической силы. Спрашивается, могла ли подобная армия выиграть сколько-нибудь серьезную войну?
Хотя высшее военное начальство регулярно издавало благонамеренные приказы, направленные на устранение произвола, рукоприкладства и поборов, все эти меры разбивались о круговую поруку и саботаж офицерского корпуса. Феодальная армия не могла и не хотела модернизироваться. Одним из главных психологических препятствий на пути модернизации русской армии были патриархально-крепостнические традиции. Российские воинские уставы предписывали офицерам «по-отечески» опекать своих подчиненных. Это звучало ласково и гуманно, но заведомо исключало правовое равенство, превращая побои и оскорбления в бытовые «внутрисемейные» происшествия.
Как ни печально было положение преступников и защитников родины, массовыми жертвами телесных наказаний были не они, а самый многочисленный класс населения – крестьяне. В отличие от каторги и солдатчины, где действовали хоть какие-то правила, для порки крепостных не требовались ни специальные законы, ни исполнители, ни контрольные инстанции. Все зависело от доброй воли и настроения барина.
Как вспоминал в «Пошехонской старине» (1888) Салтыков-Щедрин, «нормальные отношения помещиков того времени к окружающей крепостной среде определялись словом “гневаться”. Это было как бы естественное право, которое нынче совсем пришло в забвение. Нынче, всякий так называемый “господин” отлично понимает, что, гневается ли он или нет, результат все один и тот же: “наплевать!”; но при крепостном праве выражение это было обильно и содержанием и практическими последствиями. Господа “гневались”, прислуга имела свойство “прогневлять”. Это был, так сказать, волшебный круг, в котором обязательно вращались все тогдашние несложные отношения. По крайней мере, всякий раз, когда нам, детям, приходилось сталкиваться с прислугой, всякий раз мы видели испуганные лица и слышали одно и то же шушуканье: “барыня изволят гневаться”, «барин гневаются”…».
Художник Николай Николаевич Ге (1831–1894) вспоминал: «Отец мой выносил наказание, которое называлось субботники, то есть сечение всех в субботу, виноватых за вину, а невинных, чтобы они не портились. Это было в начале столетия» (Ге, 1893).
Избиение крепостных, особенно дворни, было частью повседневной жизни. Иногда это был откровенный садизм.
Знаменитая Дарья Николаевна Салтыкова по прозвищу Салтычиха (http://ru.wikipedia.org/wiki/1730—1801), до смерти замучившая несколько десятков своих крепостных, была далеко не единственной.
Сергей Тимофеевич Аксаков (1791–1859) в своей «Семейной хронике» (1856) под именем Михайла Максимовича Куролесова красочно описывает одного из своих предков:
«Избалованный страхом и покорностию всех его окружающих людей, он скоро забылся и перестал знать меру своему бешеному своеволию. Он выбрал себе из дворовых и даже из крестьян десятка полтора головорезов, достойных исполнителей его воли, и образовал из них шайку разбойников. Видя, что барину все сходило с рук, они поверили его всемогуществу, и сами, пьяные и развратные, охотно и смело исполняли все его безумные приказания. Досаждал ли кто Михайлу Максимовичу непокорным словом или поступком, например, даже хотя тем, что не приехал в назначенное время на его пьяные пиры, – сейчас, по знаку своего барина, скакали они к провинившемуся, хватали его тайно или явно, где бы он ни попался, привозили к Михайлу Максимовичу, позорили, сажали в подвал в кандалы или секли по его приказанию. <…> Бывали насилия и похуже и также не имели никаких последствий. <…>
…Впрочем, от лютости Михайла Максимовича страдали преимущественно дворовые люди. Он редко наказывал крестьян, и то в случаях особенной важности или личной известности ему виноватого человека; зато старосты и приказчики терпели от него наравне с дворовыми. У него не было пощады никому, и каждый из его приближенных, а иной и не один раз, бывал наказан насмерть. Замечательно, что, когда Михайла Максимович сердился, горячился и кричал, что бывало редко, – он не дрался; когда же добирался до человека с намерением потешиться его муками, он говорил тихо и даже ласково: “Ну, любезный друг, Григорий Кузьмич (вместо обыкновенного Гришки), делать нечего, пойдем, надобно мне с тобой рассчитаться”. С такими словами обращался он к главному своему конюху, по прозванью Ковляге, который, неизвестно почему, чаще других подвергался истязаниям. “Поцарапайте его кошечками”, – говорил с улыбкой Михайла Максимович окружающим, и начиналась долговременная пытка, в продолжение которой барин пил чай с водкой, курил трубку и от времени до времени пошучивал с несчастной жертвой, покуда она еще могла слышать… Меня уверяли достоверные свидетели, что жизнь наказанных людей спасали только тем, что завертывали истерзанное их тело в теплые, только что снятые шкуры баранов, тут же зарезанных. Осмотрев внимательно наказанного человека, Михайла Максимович говорил, если был доволен: “Ну, будет с него, приберите к месту…” и делался весел, шутлив и любезен на целый день, а иногда и на несколько дней. Чтобы довершить характеристику этого страшного существа, я приведу его собственные слова, которые он не один раз говаривал в кругу пирующих собеседников: “Не люблю палок и кнутьев, что в них? Как раз убьешь человека! То ли дело кошечки: и больно и не опасно!”»
Даже в 1855 г., через много лет после описываемых событий, царская цензура запретила печатать этот текст, да и родственники Аксакова считали, что незачем выносить сор из семейной избы.
Замечательный рассказ И. С. Тургенева «Бригадир» (1868) обычно воспринимается как повесть о безответной любви, русский аналог истории кавалера де Грие и Манон Леско. Но это также история крепостной тирании. Изменив имена и отдельные факты, Тургенев рассказал в нем подлинную историю Аграфены Лутовиновой, родной тетки своей матери Варвары Петровны Тургеневой. Тульский литературовед Николай Михайлович Чернов (1926–2009) нашел и опубликовал подлинные документы этого следственного дела.
«Капитанша Шеншина содержит своих подданных скудно, выдавая им хлеба весьма мало, а щи и кашицу приказывала варить не в каждый день. Била их нещадно палкой, поленом и чем ни попало без всякой вины и причины. Малолетнюю крепостную девку Авдотью Иванову ударила железным аршином, от чего та сделалась больна и месяца через четыре умерла. В 1804 или 1805 году другая дворовая девка, Михеева, по приказанию госпожи сечена розгами так, что от сего заболела и была служителями барыни выброшена в сени, где лежала до 29 генваря, а в сие время замерзла. Того ж числа ночью она, Шеншина, велела внести замерзшее тело в избу, а повару Терентию нагреть котел воды для того, чтобы растаять то тело, ибо оное в гроб положить по согнутию никак невозможно».
«В 1806 или 1807 году крепостная девка Варвара Васильева от жестокостей госпожи Шеншиной удавилась на чердаке. Девка Марья Михайлова за невыполнение приказания Шеншиной прикована была в сенях, а после от нестерпимых побоев выбросилась в слуховое из дома окно, бежала из Тульской губернии, Чернской округи в село Пашутино. Будучи же оттуда по пересылке возвращена, в 1811 году зимним временем от жестокостей г-жи Шеншиной умерла. Крестьянина села ее Пашутина Андрея Ястребкова по злобе за принесенную братом его Никитою жалобу в жестокостях ее, вытребовав из села, держит при доме с двумя его дочерьми. А жена его, Ястребкова, с двумя оставшимися при ней малолетними детьми ходит там по миру.
Дворового человека Ивана Черкесова в 1811 году по сомнению в подговоре к побегу повара Терентия она держала раздетого и разутого пять недель со связанными назад руками, да две недели заклепанного в наручниках, а когда повар был пойман, то обоих их сковала по ноге, продержала в сем состоянии все лето, а потом высекла розгами нещадно. Лет тому за тридцать прежде, во время жительства Шеншиной в Тульской губернии в городе Черни, она для сокрытия законопреступной ее связи с помещиком Ергольским приказала принадлежавшего ему человека, ловчего Алексея Фунтика, проводить из города в деревню, напоить его пьяным и у пьяного отрезать язык. Что и исполнено – язык вытащен клещами и отрезан, а несчастный умер. Тело его зарыто в землю близ реки и полою водою унесено неизвестно куда» (Чернов, 2003).